|
Глава X. И.Н. КрамскойИван Николаевич Крамской. Сколько раз мы уже говорили про него и сколько еще остается сказать о нем и его отношениях с Павлом Михайловичем. Они встретились зрелыми людьми. В Крамском Павел Михайлович ценил не только замечательного художника, но и авторитетного знатока и собеседника, способного вызывать обмен глубокими, даже откровенными мыслями. Отношение Павла Михайловича к Крамскому было на протяжении всего их 17-летнего знакомства непрестанно хорошее, сначала внимательное, потом искренне теплое. Отношение Крамского колебалось несколько раз, получало разные оттенки. Вначале, когда Крамской мало знал Павла Михайловича, он был для него только одним из купцов-любителей Москвы 60-х годов. Крамской не был близок ни с кем из художников, знавших Павла Михайловича с первых лет его собирательства. Он, конечно, знал о его собрании, но серьезность цели Павла Михайловича стала ясна Крамскому позднее. Он понял, что Павел Михайлович не меценат, не «равнодушный невежда» (как называл Стасов других коллекционеров), он понял, что еще в 1860 году Павел Михайлович считал дело создания галереи делом общественным, надеялся, что художники это понимают, и поэтому «торговался», справедливо полагая, что для него цена на картины должна быть снижена. Однако Крамской писал про Павла Михайловича в письме к Васильеву: «Приехал Третьяков, покупает у меня картину, торгуется и есть с чего! Я его огорошил можете себе представить: за одну фигуру вдруг с него требуют не более не менее, как шесть тысяч рублей. Как это Вам кажется? А? Есть от чего рехнуться». Другой раз он пишет: «Является Третьяков и говорит: не будет ли уступочки? Я ему отвечал, не будет, П.М.». Позднее, на вопрос о цене картины «Неутешное горе», Крамской ответил, не колеблясь: «Назначено 6 тысяч, для Вас 5». Конечно, изменение отношения пришло не сразу. Но Крамской писал уже Васильеву: «Несмотря на то, что Третьяков в существе своем купец, он все-таки человек ничего — дело с ним иметь можно». Со временем, убедившись, испытав на себе, что Павел Михайлович при принципиальной мелочности, о которой он сам говорит, к действительной нужде относится сердечно, Крамской не раз выражал ему признательность. Крамского и Павла Михайловича сближали постепенно совместные переживания. Первое — болезнь Васильева: они оба принимали горячее участие в судьбе умирающего талантливого художника. Вторым общим переживанием было появление Верещагина и его Ташкентской коллекции. Искреннее восхищение Крамского было большой нравственной поддержкой в трудных обстоятельствах приобретения ее. Особенно сблизились они в начале 1876 года, когда Крамской прожил у Павла Михайловича в Москве почти три месяца, исполняя портрет Веры Николаевны. Весной этого же года Крамской уехал за границу собирать материалы, а потом писать в Париже свою большую картину «Радуйся, царю иудейский» («Хохот»)1. Крамской был мрачен и озабочен. Он писал Павлу Михайловичу: «По выезде из России нахожусь... в каком-то смутном состоянии, точно сделал что-то дурное, в чем-то перед кем-то виноват». Но Павел Михайлович не признавал вины за Крамским. «По-моему, — писал он, — слава богу рок злой Вас вовсе не преследует, а так все это в порядке вещей; раз есть семья, то постоянно жди и жди препятствий к исполнению самых неотложных предприятий и потому, если кто может ради идеи все другое, самое близкое сердцу отодвинуть на второй план, — пользуйся первой удобной минутой и не оглядывайся». Павел Михайлович предполагал, что Иван Николаевич поедет в Палестину, не ограничится Италией и писал: «А поехать следовало бы, ах, как следовало бы, может быть оно и лишним окажется и непригодным, а все-таки следовало бы, меня бы кажется ничего бы не удержало». Считаясь с настроением Крамского, Павел Михайлович пишет ему часто, стараясь развлечь его. Он то острит, то пишет задушевно, поверяя ему свои самые сокровенные мысли. 23 мая он шутит: «Получив Ваше письмо из Неаполя от 7 мая, я раздумывал куда бы Вам написать, так как совершенно не видно куда и когда Вы направляетесь... и вот сейчас получаю Ваше от 28 мая, также из Неаполя, но только я не 21 день раздумывал, потому что первое письмо помечено стар. стил., а второе новым, значит Вы акклиматизировались (вот словечко-то — напиши поразгонистее — целая строка выйдет)...». В ответ на описание «Сократа» Антокольского Павел Михайлович пишет: «Если это произведение так серьезно, что может быть в состоянии привести человека в невеселое настроение, то наверно, во всяком случае, менее чем разговоры этого нашего даровитейшего художника». На сообщение что Крамской накупил в Неаполе кораллов для подарков своим, Павел Михайлович пишет: «Не люблю я кораллов вообще и в особенности не терплю ручки для перьев и разного рода брошки, браслеты и тому подобное; но в одном виде очень уважаю: это бусы или ожерелье, не знаю как называется, только на шее не скажу хорошенькой, а даже всякой недурной женщины — чрезвычайно красиво. Вот если Вы Софье Николаевне и Сонечке их купили, поздравляю... Как хорошо, что Вы не попали на восток, пожалуй, немножко подрезали бы, впрочем в Иерусалиме не думаю, чтобы была опасность. Был Султан Азиз2 и нет его. Бедный Айвазовский, очень жаль его, если он не успел сдать все заказанные ему картины. Говорят злые языки, что Ив. Констан. вместе с другими содействовали разорению Султана, другие же говорят, что прежде Султан весьма от дел отвлекался только произведениями природы в прекраснейшем ее проявлении, но, познакомившись с произведением нашего гениального художника, он был поражен совершенно новою, не знакомою ему морской стихией; почасту и подолгу смотрел на это море, сравнивая с тем, которое привык видеть; не находя положительного сходства, старался более изучить то и другое; поэтому нельзя же так оставить: великий художник не может же быть неправ, пиша не то, что есть на самом деле, может быть и действительно природа должна бы быть такая, как он изображает, т. е. так сказать исправляет природу. И вот эти-то еще новые заботы совсем сбили с толку повелителя правоверных и довели до катастрофы». Но скоро Павлу Михайловичу уже было не до шуток. Россия выступила защитницей славян, восставших против турецкого гнета. Он пишет 28 июля 1876 года: «Не знаю, читаете ли Вы русские газеты. Из них Вы несколько бы увидали какое здесь движение в пользу восставших славян: сбор денег повсеместный и довольно крупный (сообразно с настоящим ужасным безденежьем), отряд за отрядом отправляются врачи и походные лазареты, такого движения кажется и во время Крымской войны не было. Но это ли нужно, во время пожара нужно прежде всего гасить огонь, а потом уже помогать погоревшим. Ужасно скверное время». 23 сентября Павел Михайлович пишет: «Наконец завтра мы уезжаем; куда — наверно и сам еще не знаю, но рвусь скорее туда, где потеплее. Здесь так сыро и холодно, и такое скверное состояние и нравственное и физическое, что хочется уехать, несмотря на то, что оставляется куча детей, о которых постоянно придется тревожиться. Так как мы в Риме будем непременно, то напишите мне туда». Третьяковы уехали. 5/17 ноября они в Риме. Там ждали их письма, в одном из которых Крамской извещает их о смерти своего мальчика. Павел Михайлович пишет: «Сегодня рано утром прибыли мы сюда. Письмо Ваше с почты и другое от Антокольского получил в одно время; сегодня же пишу в Париж Савве Григорьевичу Овденко3, чтобы он послал Вам 1000 руб... Савва Григорьевич малорос, давно уже переселившийся во Францию, прекраснейший человек и хороший приятель наш, в случае какой-нибудь практической надобности он может быть Вам полезен... Очень сожалею, что Вам пришлось так долго оставаться без денег, это даже обеспокоило меня. Мы выехали из Москвы 24 или 25 сентября; в Петербурге оставались полдня... заходил к Софье Николаевне, но не застал ее дома, а видел двух старших мальчиков, Колю и Толю, бедный Марочка гулял в то время с Софьей Николаевной и, как мне сказали дети, был совершенно здоров, ужасно жаль мне Вас и Софью Николаевну и самого мальчика... Как я писал Вам жена была нездорова и выехала в дорогу еще не совершенно поправившейся, потому, найдя в Зальцбурге хорошую погоду и приятное местоположение, нужно было отдохнуть и мы прожили там около недели, потом путешествовали по Северной Италии ровно месяц, погода была холодная и по временам сырая и ветреная; частью это, а более то, что все письма были адресованы в Рим и мы оставались без подробных известий о домашних наших — побуждало нас спешить в Рим, а то я так увлекся путешествием, что следовало бы еще неделей или двумя позже прибыть сюда, а тогда Вы еще долее не получили бы от меня ответа, а я тогда еще более беспокоился бы. — Но все время, т. е. ровно 6 недель я ничего не читал и не слыхал о России, кроме того кое-чего вскользь, иногда от иностранцев, не встретил ни одного русского путешественника и нигде ни одной русской газеты. Я так много беспокоился, волновался до болезненного состояния всем происходившим в политике в продолжении пяти месяцев и вдруг совершенно изолировался от всего русского и как-то не хотелось ничего знать, что делается, или вернее хотелось не знать, что делается (а то как бы не узнать, если бы желали непременно знать) и вот я, приехав сюда, узнал, что мы кажется уже начинаем войну, но как дошло до этого решения совершенно ничего не знаю... Несмотря на дурную погоду, холодные комнаты, мы чувствуем себя очень хорошо, все маленькие болезни мои исчезли и какое-то покойное, приятное чувство не покидало меня в продолжении всего этого времени, теперь это опять исчезает, и несмотря на то, что здесь нашли много писем от домашних и от детей и даже знаем, что сегодня у нас дома все благополучно, жена готова уже ехать обратно в Москву, находя неудобным и неприличным путешествовать во время войны, но меня пока не тянет домой, и желалось бы еще попользоваться этим спокойствием; я знаю, что это очень скверно, но это так. В Италии я и прежде получал большое наслаждение, а теперь еще более, не говоря уже об остатках древнего искусства и лучших памятников времени возрождения искусства, я преклоняюсь перед многими художниками времени до возрождения, несмотря на их слабые стороны, они для меня много сильнее нынешних иных больших мастеров; я уже не говорю о том уважении, которое чувствуется ввиду отсутствия нынешнего спекулятивного направления. Сократ мне понравился более Иоанна и Христа — это серьезное произведение (но странно он здесь никому не нравится)... Я не особенно восторгаюсь перед Антокольским, чтобы не дать ему надежду или виды на приобретение этого произведения, я не приобретаю скульптурных произведений не потому, что не люблю, а потому, что не признаю скульптуры настоящего времени: по моему взгляду вылепленная статуя есть произведение автора пока в глине и не далее гипса, а как только переходит в мрамор или бронзу, я смотрю на него как на произведение фабричное, как на мебель, ковры, ткани и различные вещи, исполняемые по рисункам художников; другое совсем чувствуешь перед древними статуями или перед Микель Анджеловскими (этот наверно сам рубил из камня), например Христос Антокольского из мрамора мне вовсе не понравился. Очень рад буду, т. е. серьезно, не на словах, если все 50 экз. разойдутся, но никак не могу понять кому это может быть так интересен портрет4, чтобы платить 100 руб., я бы совершенно понял, если бы разошлись сотни экземпляров какого-нибудь рисунка Вашего или портрета какой-нибудь личности вроде Гоголя, Пушкина и тому под., но тут не понимаю, но от души желаю, чтобы вышло не по-моему». В письме от 10 ноября 1876 года Крамской отвечает: «Вы пишете, что во все время путешествия Вас не покидало чувство покоя. Думаю, что я Вас понимаю — в этом случае Вы, несмотря ни на свое положение, ни на свои средства, трудитесь и работаете так, как не многим работникам достается на долю — и (не знаю правда ли) самые эти кажущиеся громадными средства в значительной степени зависят от того истощения сил, которым Вы страдаете. Покой, Вами испытанный, есть тот живительный сон, который дает возможность организму бороться с тем, что мы называем жизнью. Никогда еще у меня не было до сих пор в моей жизни того, что испытываю теперь: вот уже несколько недель, как мне нравится мысль умереть. В самом деле, не лучшее ли это состояние для человека? Покой, но уж абсолютный, вечный... Мой дорогой мальчик, быть может лучший по сердцу — умер... Маленьких так жаль, они такие беспомощные, такие любящие, такие чистые и такие бедные, что сердце надрывается...». Это письмо Павел Михайлович нашел на почте, зайдя туда перед отъездом. «Я очень рад был получить его, — пишет он, — и глубоко благодарен Вам, что высказываете свое душевное настроение, но только оно меня беспокоит. Я понимаю его, если тут причина смерть любимого ребенка; если же есть еще и другие, то очень жаль. Приступая к серьезному труду, нужно быть непременно в бодром и твердом духе. Я охотно бы пожертвовал жизнью за каждого из своих детей (это не слова), но жить желал бы как можно долее, даже если бы я был в совершенно другой обстановке. Человек должен и может устроить себе жизнь сносно; а разве не интересно жить уже для того, чтобы видеть, что еще будет делаться на свете. Кстати о моих средствах. Слово громадное весьма растяжимо; не говоря о фон-Мекках и Дервизах5, в Москве многие много богаче моего брата, а мои средства в шесть раз менее моего брата; но я никому не завидую, а работаю потому, что не могу не работать. Я и здесь занят не менее Москвы, только дух спокойнее. Если бы Вам нужно было меня видеть, то заехал бы на один день, но так, чтобы никто и не знал, что заезжал. Сегодня уезжаю в Неаполь, через пять дней, никак не долее, будем в Ницце, там вероятно найду Ваше письмо. — Будьте здоровы и покойны». Крамской написал в Ниццу, как того желал Павел Михайлович: «Нужно ли Вам приехать в Париж? Отвечаю, не нужно, как потому, что у меня нет ничего, и не нужно в том случае, если бы что-нибудь и было даже. Я спросил только так, из желания видеть Вас...». Павел Михайлович заезжал в Ниццу навестить одного больного и, несмотря на то, что торопился возвратиться домой, не устоял против соблазна повидаться с Крамским. Павел Михайлович писал из Москвы: «Мы из Парижа до Москвы ехали безостановочно; в Берлине магазин, где мы оставили на сохранение свое теплое платье, был заперт; ожидая пока его отопрут пришлось бы пропустить утренний поезд и остаться до ночи; мы решили ехать в чем были, даже без теплых сапог, вот как хотелось скорее домой. Приближаясь к границе было довольно холодно, а около Пскова мороз в 15 гр. В Петербурге имели время только забежать к Королеву купить теплые сапоги, ну и ничего, добрались до дома целы и невредимы». Крамской вернулся в Россию почти следом за Павлом Михайловичем. Семейные дела заставили его бросить Париж и работу над картиной. Он исполняет ряд портретов для Павла Михайловича: Некрасова, Салтыкова-Щедрина, С.Т. Аксакова. Предполагаются и другие. Павел Михайлович пишет ему 7 мая 1877 года: «Я не имею ничего против того, если бы Вы и сделали портрет А.Г. Рубинштейна, но так как мне близка к сердцу Ваша серьезная работа (она должна быть серьезная), а теперь время самое лучшее для нее, Рубинштейн же не такая огромная личность, чтобы уж так спешить с ним и к тому же мне желалось бы, чтобы Вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... то мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все со своими советами, но не могу, что Вы прикажете делать». «Благодарю Вас за Вашу заботливость обо мне, — отвечал Крамской, — и о времени, которое мне остается для картины. Я послушаюсь Вас...». И летом Крамской пишет картину. 23 июля Павел Михайлович с горечью писал ему: «Я нахожусь в ужасно нервном состоянии, гораздо худшем прошедшего лета, уже давно, со дня первых неудач наших на Кавказе и в Аз. Турции, а теперь все хуже и хуже. Азиатское дело пропало; если его поправят опять, то пятно армянского избиения не смоется*. На Европейском театре неудачи и поражения еще не так волнуют меня (конец венчает дело говоришь, то есть стараешься успокаивать себя), как то, что мы заходили так далеко, обещали так много, а потом оставляли занятые места, как напр. Ловчу, зная наверное, что жители принимавшие нас с цветами — будут немедленно вырезаны. А тут кругом все то же детство и повальное малодушие. Не говоря о разных праздниках в пользу пострадавших от войны, мы в Кунцеве устроили бал — просто только в свое удовольствие и в день нашего поражения под Плевной — на этом бале были и веселились самые близкие мне люди». Несмотря на тяжелое настроение, преследовавшее Павла Михайловича, он продолжает сильно интересоваться работой Крамского. В конце августа он предполагал побывать в Петербурге и повидаться с Иваном Николаевичем. Но тот предупреждает: «Может быть, захотите увидать картину, а потому я хочу довести до Вашего сведения, что картину я Вам показать в настоящую минуту не в состоянии... Уже три месяца как я работаю, но с особым напряжением полтора и с ужасом помышляю о том времени, когда надо будет обратиться к своим обычным занятиям — портретам...». Крамской пишет, что переделывает ночное освещение на утреннее. Он говорит, что пока не окончит картину, не примется ни за что другое, а будет считать ее законченной лишь тогда, когда ему удастся выражение ужасного хохота. «Искренне благодарен за сообщенное кое-что о Вашей картине, — отвечает Павел Михайлович, — и о том настроении в каком находитесь Вы. Без подобного духовного состояния не стоит и работать над вещами, требующими не одного механического труда, а самой души человека. (Я очень мало говорил с Вами и о Вашей будущей картине и потому содержание ее мне почти неизвестно, т. е. содержание, а не сюжет, как у нас говорится, не название, а идея и воплощение идеи; но я признаюсь сожалел, что Вы выбрали сцену, происходившую ночью: огонь по-моему непременно мешал бы серьезному впечатлению картины как бы ни был верно передан, еще другое дело раннее утро и огонь уже в пассивном состоянии; но теперь, так как оказалось, что огонь и не мог быть, — то и чудесно). Разумеется для меня это будет событием — увидать Вашу картину, но я не желаю насильственно ускорить это событие, и потому, если бы мне и пришлось быть в Петербурге ранее назначенного Вами времени, то я и не зайду к Вам, а к тому времени нарочито приеду. Не зайду потому, чтобы не мешать Вам, а еще и потому, чтобы не ставить Вас в неловкое положение отказывающего — просящему. Впрочем полагаю, что ранее 1 октября я и не могу быть в Петербурге. Желаю Вам всей душой хотя и энергичной, но покойной работы, чтобы ничто Вас не смущало, не расстраивало и не мешало бы должному духовному состоянию». Крамской смущен выражением Павла Михайловича, что видеть картину будет для него событием: «Я понимаю очень хорошо, — пишет он, — что все приготовления мои к ней носят на себе какой-то чуть не торжественный характер: ездить за границу, строить нарочно мастерскую, взять размеры в 8 аршин... все это такие атрибуты, что заставляют других ждать, и вдруг...». Он уверен, что в случае неудачи, он сможет это перенести лишь с условием, чтобы никто кроме двух-трех человек не видел картины. Такое несчастье не сломит его, если оно не будет ославлено. Павел Михайлович хотел бы многое сказать в ответ, но откладывает до личного свидания. Пока он поясняет: «Я употребил слово событие совершенно без умысла, даже и не заметил особенного смысла, могущего в нем заключаться. Я никогда не употребляю выражений с умыслом, если же это так иногда кажется, то это выходит у меня так само собой; разбирая же теперь это слово, я не могу никак отказаться от него, хотя оно и смущает Вас так. Для меня лично, и только для меня, увидать Вашу картину будет событие; удачна она в моих глазах или нет, более ожидания или менее — это дело другое: почему я могу непременно ожидать непременной удачи, разве это зависит только от человека, а не от бесчисленной массы, может быть вовсе незамечаемых обстоятельств. Приготовления были по-моему самые скромные; я ожидал больших; если же они могут иными казаться, то в том не Ваша вина была. Что Вы не показывали до поры до времени, совершенно похвально в моих глазах. Нет ничего хуже говорить как о совершившемся факте, о еще не существующем предмете. Это наша постоянная слабость; но когда является потребность показать — не будет ли против натуры не удовлетворить этой потребности. Я вовсе не к тому говорю, чтобы Вы мне скорее показали, я могу весьма и очень часто ошибаться и не понимать, покажите кому знаете, это мне решительно все равно; но если нужно будет, когда я увижу, чтобы не знали, что я видел, — никто не узнает, в этом можете быть уверены». Крамской сознается, что это письмо Павла Михайловича помогло ему возвратить самообладание. Он находился в последнее время в очень возбужденном состоянии. К этому времени случились некоторые обстоятельства, отвлекшие Крамского от картины. Во-первых, болезнь. Боткин посылает его на весну на юг. Во-вторых, отбор картин для посылки в Париж на Всемирную выставку. Комиссия не послала извещения ряду передвижников: Максимову, Прянишникову, П.А. Брюллову, Мясоедову, Ярошенко, Клодту. Крамской, приняв к сердцу эту обиду товарищей, предложил выстроить на выставке особый павильон на частные средства и спросил Павла Михайловича, не будет ли он субсидировать это предприятие. Павел Михайлович возмущен, что Стасов не торопится выступать, надеясь, что все уладится: «Ну не комично ли это, — пишет он, — а ведь это первый страж и оберегатель русского искусства. Я ужасно беспокоюсь, что вся эта мерзость (т. е. устройство Парижской выставки) Вас волнует и еще более вредит здоровью и весьма сожалею, что я дал свои картины, но помочь делу, как Вы предлагали, все-таки не могу; да я вовсе и не такой богатый человек, каким могу казаться по некоторым обстоятельствам». Описывая шум, который поднялся в комиссии, когда все художники стали требовать, чтобы брали вещи по их выбору, Крамской прибавляет: «Что же касается того, что Вы не настолько богатый человек, как можете казаться, то мне истинно стыдно... Если я чего больше боялся, так это именно, чтобы не сделать что-нибудь такого, из чего можно было бы заключить, что я на что-либо посягаю...». Павел Михайлович оправдывается: «Я сказал, что не настолько богатый человек (как может показаться) — не в упрек, а в извинение, что не мог или не хотел сделать того на что Т-во Ваше могло рассчитывать, так как действия Академии действительно возмутительны (и понятно предположить, что человек, близко стоящий к Вашему делу, — мог бы явиться пособником против поганствующей клики)». Причину отказа Павел Михайлович поясняет в скором времени по аналогичному случаю: «Что обращаетесь Вы ко мне, я это вполне понимаю, иначе и быть не может, но я направляю свои силы на один пункт этого близкого мне дела. Если я делаю недостаточно на этом пункте, я готов и еще напрячь, но не разбрасывать в разные стороны». Комиссия по отбору картин для Парижской выставки договорилась с передвижниками6. Крамской назначил к посылке десять своих вещей. Павел Михайлович, одобряя его выбор и даже рекомендуя прибавить «Майскую ночь», все-таки сетует: «Очень бы рад был, — пишет он, — если бы ничего не брали у меня на Парижскую выставку: Вы не можете себе представить, сколько хлопот и возни снимать, укладывать, привинчивать и т. д., еще большие хлопоты по возвращению вещей, промывка, починка рам, снова ввинчивать кольца, наблюдать, чтобы должный наклон был при новой развеске и пр. и пр., да почти год смотреть на безобразные оголенные и запятнанные стены и все это, еще слава богу, — в сравнении с тем чувством опасения за целость вещей. Утешать можно себя разве тем, что авось это в последний раз. Но так как нужно и непременно нужно, то я готов служить всем, что Вам потребуется и с своей стороны особенно рекомендовал бы Вам Куинджи взять все вещи, находящиеся у меня: «Валаам», «Степь» и «Забытую деревню»... Что же касается укладки и отправки, то если бы меня попросили, я взял бы на себя все хлопоты по укладке и отправке вещей: Андрей** лучше чем кто-нибудь сделает, да и для меня удобнее». В начале 1879 года Павлу Михайловичу хотелось приобрести у Крамского два портрета: Лавровской7, которую он очень высоко ценил, и Софьи Николаевны. Ни то, ни другое не удалось ему. Портрет Лавровской Крамской решил уступить Павлову8. Павел Михайлович сожалеет. Он считает, что, может быть, Павлов очень и очень достоин иметь его у себя, но в частных руках портрет исчезает для общества. Относительно портрета Софьи Николаевны он пишет: «Я давно хотел Вас спросить, да как-то неловко было, но мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться, можете ли Вы уступить, т. е. продать портрет Соф. Ник., я находил бы его в своей коллекции Ваших работ — необходимым». Крамской отказал — портрет должен остаться детям; если после его смерти его продадут, — это их дело. Павел Михайлович пишет на это: «Преклоняюсь перед Вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое Вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение. Вы хорошо знаете, что я не останавливаюсь ни перед какой пробою приобрести имеющее значение произведение русской школы, а этот портрет имеет очень большое значение — потому надеюсь, Вы извините мое предложение». Теперь это желание Павла Михайловича исполнилось, и эта чудесная вещь висит среди произведений Крамского, собранных Павлом Михайловичем. Небольшая размолвка произошла между ними в последних числах 1879 и первых днях 1880 года. Павел Михайлович обиделся, что Крамской отказался писать портреты с фотографий, а для Васильчикова согласился. Крамской, затронутый упреком, написал длиннейшее письмо, где говорит, что жестоко казнить его такими напоминаниями, и прибавляет: «...это показывает (несмотря на всю обширность Вашего сердца), что Вы не знакомы с некоторыми сторонами жизни по опыту, и что Вы всегда имели возможность не изменять раз принятому намерению». Павел Михайлович смутился: «Я и опечален тем, что взволновал Вас и рад, что дал повод высказаться. Странное дело: все, что Вы сказали, мне знакомо; я как будто уже слышал это от Вас, а между тем у нас подобных разговоров кажется не было; неужели мне знакома душа Ваша, я считал ее очень закрытою. Я часто и очень делаю всяческие ошибки, бывают плохие, но не из плохого побуждения, а по неумению, по неловкости... О портретах Иванова и Никитина я упомянул, как о предстоящих неприятных портретах с фотографий; забыл еще о Кольцове, а то и его бы помянул... Что мной руководила хорошая или дурная мысль, я теперь ей-богу уж и сам не понимаю...». На следующий день он снова пишет и доканчивает свою мысль: «Поверьте, что злостного ничего не было у меня на уме, да и как я могу намеренно это делать, когда сам очень часто изменяю принятым намерениям, а между тем в последнем письме моем, пожалуй, можно опять вывести нечто из слов, что картину Вашу рассчитывал увидеть три года назад. Ради бога, поверьте, что говорю безумышленно». Крамской понял огорчение Павла Михайловича и старается успокоить его: «Не знаю, есть ли другой, одинаково убежденный со мною относительно Вас, но, во всяком случае, нет другого, так мало менявшегося на протяжении нескольких лет относительно сущности Ваших отношений к русскому искусству». Крамской прихварывает, Павел Михайлович крайне обеспокоен и здоровьем и денежным положением его. Он уговаривает Ивана Николаевича бросить придворные уроки и дебаты — нападки на Академию. Он пишет: «Не вижу особой благодати в борьбе с Академией, на это тоже время требуется, а его так мало. Тесный кружок лучших художников и хороших людей, трудолюбие, да полнейшая свобода и независимость, — вот это благодать». В ряде писем Павел Михайлович справляется, не нужно ли Крамскому денег. Благодаря Павла Михайловича за сердечное отношение к его нуждам, Крамской говорит, что ему нужно 7—8 тысяч в год на жизнь, но если бы ему и предложил кто-нибудь, он отказался бы. Он должен Павлу Михайловичу более трех тысяч, да еще оговоренную заранее тысячу рублей, но больше должать невозможно. За него платить некому, и вообще, если он умрет, то в России будет на пять человек нищих больше. Несколько лет уже Иван Николаевич был обременен долгами. Строя дачу, он задолжал. В 1880 году он не хотел должать еще Павлу Михайловичу, но уже в конце 1880 года обратился к Суворину9, предлагая «купить» его на пять месяцев, по тысяче рублей в месяц, до окончания картины. К этому сроку картина окончена не была. Впоследствии Крамской рассчитался с Сувориным, написав его портрет и уплатив наличными. Иван Николаевич предлагал Беггрову шестьдесят рисунков для школы рисования и все, что будет у него (кроме картин), чтобы Беггров платил ему тысячу рублей в месяц и тысяч восемь-десять сверх этого. Дело не состоялось. В 1883 году Крамской решился обратиться к Павлу Михайловичу со следующим предложением: условие между ними заключается на год по тысяче рублей в месяц. Через два месяца от начала Павел Михайлович увидит картину и должен взять в свои руки судьбу Ивана Николаевича. «Будьте Вы судьею, потому что от Вашего убеждения будет зависеть мое дальнейшее так сказать поведение. Как по Вашему? Я иду вперед, или остановился, или иду назад?... Если... я гожусь еще в строй — прекрасно, тогда я на апрель и май поеду в Палестину... Если же Вы забракуете картину и начатые мои планы — хорошо, я и на это согласен. Но тогда, быть может, найдется у меня еще достаточно таланта на что-нибудь другое... Судите Вы, я только могу в настоящее время страдать от неудавшейся жизни... Извините меня великодушно, если письмо мое прибавит Вам новую моральную тяжесть, как вероятно Вам часто приходится. Ведь богатый человек — это цель всех голодающих... Я всегда думал, что любителю искусств следует быть милостивым только до тех пор, пока человек еще может что-нибудь, а как только машинка попортилась — в архив! Кончено! Надо повернуться к нему спиной и искать нового, на которого и обратить внимание. Верный этой мысли, я приглашаю Вас решить (да оно вероятно уже и решено), иду ли я вперед, или назад, и в случае отказа Вашего я помириться со своим положением сумею». К величайшему сожалению, ответного письма Павла Михайловича нет. Зная заботливое и деликатное отношение Павла Михайловича к Крамскому, можно себе представить, как нелегко переживал он ответственность, которую Иван Николаевич налагал на него. В письме от 15 января 1883 года Крамской благодарил его, он писал: «Очевидно, Вы боялись, чтобы не сделать мне больно. Такие сердечные движения нельзя не оценить, и за них-то Вам я глубоко благодарен. Но это я положим знал и в этом был уверен, гораздо более я боялся другого, очень естественного движения с Вашей стороны, что Вы отнесете меня в число желающих поживиться от богатого человека... Извините, все Вас считают таким, кроме меня. Говорю это с чувством глубокого убеждения, то есть я считаю Вас человеком только со средствами, и знаю очень много людей гораздо богаче Вас, которые считают Вас потому богатым, что если Вы тратите на картины, то есть на прихоть (по их мнению) столько денег, то сколько же Вы должны тратить в таком случае на свои нужды?!! К счастью я усмотрел в Вашем письме, кроме особой деликатности, еще и доверие ко мне. Вот за это-то уже как за сверх комплектное обстоятельство я просто не найду и слов для благодарности...». Подробности предложения обсуждались при личном свидании. Тем временем переписка их прекратилась. После десяти месяцев молчания Павел Михайлович написал Крамскому. Будучи в Петербурге, он видел скульптуру Крамского — голову Христа. Он писал: «Простите, что лезу с советами. Мне то, что хочу сказать, пришло в голову еще в Петербурге, после последнего свидания. Хотел написать тотчас же, но, подумав кстати ли вмешиваться, — оставил, но так как мысль все сидит в голове, то чтобы отвязаться от нее решился написать. Мне кажется Вам следовало бы сделать копию с головы Христа (Вы ее скоро сделаете) для отформовки, тогда этот первый экземпляр остался бы в неприкосновенной, полнейшей целости; хотя бы копия вылепилась бы и не совсем так, за то первый-то вполне бы уцелел». Прошло еще полгода. Павел Михайлович, чувства которого к Крамскому не изменились, пишет ему в Ментону полное симпатии письмо. Между прочим, он пишет про картину «Неутешное горе». Он желал бы приобрести ее. Крамской тронут. И снова все хорошо. Снова Павел Михайлович приобретает и заказывает портреты. О картине не говорят. Один лишь раз в письме от 13 февраля 1886 года Павел Михайлович упоминает: «Дай бог, чтобы здоровье Ваше поправилось и поскорее дало бы Вам силы окончить Вашу картину, ничего так не желаю». Павел Михайлович картину так и не видел. Иван Николаевич умер внезапно, за работой. Говорили, что он упал с кистью в руках, кисть провела черту вниз по неоконченному портрету***. О судьбе картины мы узнаем из письма Павла Михайловича к В.В. Стасову. Он писал уже после смерти Крамского в июле 1887 года: «Прочел в «Русской Мысли» статью П.М. Ковалевского10, в ней он между прочим говорит, что Брюллову дал средства написать «Помпею» Демидов11, Иванову написать его картину помог Жуковский12, но никто не помог Крамскому, между тем как он продавал на три года все, что сделает, и т.д. Но так ли поступил Крамской? Он рассказал всем содержание, показав многим статуэтки в композиции, обеспечив сюжет, т. е. содержание или сочинение картины за собой, самую же картину не показал до смерти никому на свете, даже жена не видала ее; кто же мог помочь написать ему при таких условиях? Вы знаете он предлагал мне все свои работы на три года, и прежде нужно было мне согласиться на это, а потом уже он открыл бы картину. Но вы не знаете, чем был покончен разговор по поводу этого письменного предложения. Я согласился, с некоторыми оговорками (с тем, что по прошествии года я имею право продолжать или не продолжать это условие, глядя по обстоятельствам). Но Крамскому нужно было покончить с несколькими портретами, заказами и расплатиться со старыми долгами, дело было отложено на небольшой срок: пока Ив. Ник. заявит мне, что он готов начать условное дело. Так как И.Н. более не поминал о том, не предлагал показать картину, я же со своей стороны тоже не напоминал ему, потому что стали появляться такие его работы, как «Дама в коляске», «Дама с зонтиком», «Дама с кошечкой», вовсе не интересовавшие меня, а между тем предложение было брать все, что он не напишет. Покойный был чудесный человек, но ужасно скрытный, и в действиях своих не прост, как бы следовало, а очень мудрен; вот почему ничего не вышло из самого простого дела, какое нужно было бы сделать для написания картины». Судя по восторгу, с каким отзывался И.Е. Репин о начатой картине, следует очень пожалеть теперь, что это соглашение не состоялось. Не видел Павел Михайлович картины еще и тогда, когда писал Репину 2 августа 1887 года в ответ на его «энергический энтузиазм по поводу виденной им картины: «Вы так же, как и я, как и все, не ожидали уже от Крамского ничего истинно художественного после его многолетних, хотя и хороших, но заурядных, казенных портретов разных псевдознаменитостей; после его дам в коляске, под зонтиком, на траве, девочек с кошечками, цветов и садиков, тогда как... могли бы все... общими силами вытащить из тины, в которую все более и более погружался этот, как Вы говорите, удивительный художник. Я не знаю, соглашусь ли с Вами вполне, но думаю, что да, и тогда мне особенно горько будет, потому что я может быть мог более бы помочь чем кто-нибудь; разумеется, если бы я мог подозревать то, что Вы увидали... Вообще не могу понять, как и почему мог скрывать Крамской эту работу так тщательно... Только казалось и можно было объяснить тем, что задача оказалась не по силам и он решил, что не может с ней справиться... Не могу отделаться от этого предположения. Да, ужасно жаль, если окажется и докажется всем ясно как мы все, даже близкие ему, мало знали этого в высшей степени замечательного, но с большими странностями, человека...». Теперь мы знаем, что картина не удалась, страшного хохота не получилось. Павел Михайлович тогда, по-видимому, нашел то же и не поместил ее в свое собрание. Общее мнение было против картины, а прямой и резкий Верещагин написал Павлу Михайловичу 19 декабря 1887 года: «Большая картина слаба во всех отношениях, Христос вылитый Николини и по-видимому так же глуп, как этот тенор». Посмертной выставки я не видела. Исчерпывающе говорит о ней Стасов, ставя на высокий пьедестал реализм портретов работы Крамского и еще выше его художественно-просветительную деятельность. Примечания*. Под армянским избиением Павел Михайлович имеет в виду кровавый переворот в Турции и жестокую расправу турок с армянами. **. Андрей Осипович Мудрогеленко. ***. Это был портрет д-ра Раухфуса. 1. Картина И.Н. Крамского «Хохот» («Радуйся, царю Иудейский») писалась в 1877—1879 и 1882 годах; не окончена, находится в Русском музее в Ленинграде. 2. АБДУЛ-АЗИС (род. 1830), султан, был низложен и умерщвлен в 1876 году. 3. ОВДЕНКО Савва Григорьевич (1820—1899?), живя в Париже, являлся доверенным лицом братьев Третьяковых. Служил в торговом агентстве Триля и Обри. Имеется его портрет, написанный И.Е. Репиным, на обороте которого надпись: «Савве Григорьевичу Овденко, в воспоминание: Очень жалею, что не удалось окончить. И. Репин, 1876 г. В начале 900-х годов портрет этот был приобретен А.П. Боткиной в Париже на аукционе при распродаже вещей после смерти Овденко; в 1927 году портрет был приобретен у А.П. Боткиной для Русского музея, где и находится. 4. Речь идет об офортном портрете наследника Александра III, исполненном Крамским. 5. ФОН МЕКК: Александр Карлович (1864—1911) и Владимир Карлович (1852—1892), коллекционеры картин, крупные промышленники; ДЕРВИЗЫ: Павел Григорьевич (1826—1881) и Сергей Григорьевич, предприниматели по строительству железных дорог в России, были коллекционерами и владельцами картинной галереи русских и иностранных художников в Петербурге. 6. Устроителями русского отдела на Всемирной выставке в Париже в 1878 году были почетный вольный общник Академии художеств А.И. Сомов и член Совета Академии профессор В.И. Якоби, ярый враг передвижников. Антокольский, находясь в это время в Париже, писал в мае 1878 года С.И. Мамонтову: «К сожалению, приехал сюда распорядитель, некто Якоби, человек мелкий, бесхарактерный, притом заносчивый, глупый и притом трус. Все, кто не за Академию, враги его и вот раньше всего он тут стал мстить тем, кто участвует в передвижных выставках: мстит тем, что отвел им самые неудачные места и благодаря этому часто приходится отыскивать лучшие картины... («М. М. Антокольский, его жизнь, творения, письма и статьи», изд. М.О. Вольф, 1905, стр. 368). 7. ЛАВРОВСКАЯ Елизавета Андреевна (1849—1919), певица (контральто); с 1888 года профессор Московской консерватории. Портрет Е.А. Лавровской работы Крамского (1878) находился в семье Крамских до 1898 года и был приобретен у С.Н. Крамской для Русского музея, где и находится. 8. ПАВЛОВ Н., видимо, московский коллекционер. В архиве П.М. Третьякова сохранилось несколько его писем к П.М. Третьякову 80-х годов, в которых говорится о намерении Н. Павлова продать находившиеся в его собрании картины Тропинина, Саврасова и А. Иванова. 9. СУВОРИН Алексей Сергеевич (1834—1912), с 1876 года издатель газеты «Новое время». 10. КОВАЛЕВСКИЙ Павел Михайлович (1823—1907), литератор, художественный критик. Печатался в «Современнике», в «Отечественных записках», «Вестнике Европы» и др. В своей статье «Иван Николаевич Крамской» П.М. Ковалевский писал: «Найдись человек, который пошел бы на годовой опыт денежных авансов, какую жатву собрало бы русское общество от утоленной творческой жажды своего великого страдальца! Брюллову дал средства написать «Последний день Помпеи» Демидов, Иванову — влиятельное ходатайство Жуковского и других. Никто не помог Крамскому увидеть своего Христа перед народом...» («Русская мысль», кн. V, М., 1887, стр. 177). 11. Картина К.П. Брюллова «Последний день Помпеи» первоначально была заказана художнику гр. М.Г. Разумовской, но впоследствии была куплена А.Н. Демидовым Сан-Донато, который принес ее в дар Академии художеств. 12. ЖУКОВСКИЙ Василий Андреевич (1782—1852), поэт. Будучи воспитателем наследника, неоднократно ходатайствовал перед Николаем I о продлении пенсионерства Александру Иванову для окончания картины «Явление Христа народу». По его ходатайству Александр Иванов получил денежную поддержку.
|
В. И. Суриков Сибирская красавица. Портрет Е. А. Рачковской, 1891 | В. А. Серов Осенний вечер. Домотканово, 1886 | В. А. Серов Крестьянский дворик в Финляндии, 1902 | И. Е. Репин Стрекоза. Портрет Веры Репиной - дочери художника, 1884 | В. Г. Перов Голубятник, 1874 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |