|
Глава третья. Академия и жизньОдного он теперь боялся — дороге придет конец. Из Вятки до Петербурга дорога была длинная и долгая. Сначала пароходом Филиппа Тихоновича Булычева — по Вятке, по Каме, по Волге до Нижнего Новгорода. Ох и страшно было покидать пароход! Однако ж от пристани до вокзала оказалось рукой подать. Вышло все так просто. О вокзале и спрашивать не надо, пошел за толпою и скоро был на месте. Купил билет, сел в вагон — поехал! Подъезжая к Москве, все в окно смотрел — не видно ли Кремля? Кремля не увидел, но с пересадкой было еще проще, чем в Нижнем. Приехал на Казанский вокзал, а Николаевский — через дорогу. Времени до отхода поезда было много, но с вокзала уйти не отважился — как бы поезд не прозевать! Все обошлось: поезд не прозевал, до Петербурга доехал. Дорогу в Академию — через Невский проспект, через мост, по набережной — Андриолли ему и на словах не раз объяснил, и нарисовал. Шел вятич, шел да и увидал вдруг — она. Увидал, сердце екнуло, ноги мимо пронесли. Ну а куда дальше-то? Над Невой постоял, на Исаакиевский собор посмотрел, на шапку его золотую. Зимний тоже — вот он! Подумать только! На дворец поглядеть ничуть не страшно, а на Академию — сил никаких нет! Осердился на самого себя, спросил не без ехидцы: — Ночевать, что ли, тут собрался? И тотчас через дорогу, да в двери, а там, внутри — все равно что город. Коридоры, лестницы, на потолок поглядеть — как в колодец. Десять рябовских церквей в одном крыле только поместятся. Оробел. Но мир не без добрых людей, подошли к нему, спросили, что надобно, повели, нужную дверь показали. Не забыли спросить, откуда, где остановился, дали адрес, по которому комнаты дешево сдают. Одним словом, и в Петербурге не пропал. Более всего был он в тот день рад койке в каморке. Поместился он под вечер, а потому, хоть и голоден был, из дому выйти не осмелился. Наутро первым делом отправился дорогу к Академии изучить — не дай бог в день экзаменов заблудишься. Академия художеств, само имя — Академия художеств! — звучало для нашего вятича чуть ли не так же, как Его Императорское величество. Перед экзаменами Васнецова терзали сомнения: как быть с математикой, со словесностью? Книг прочитано немало, но современных, обжигающих правдой. О большинстве античных авторов наслышан, и только. Одно утешало: начинаются экзамены с главного, с рисования. Безупречный гипс, безупречно чистая бумага и карандаш. Потянулся карандашом к бумаге — рука дрожит. Закрыл глаза, про себя прочитал «Отче наш». Страшно! Ведь нарисуй все как следует, и в академии. «Ты уж, брат, расстарайся», — сказал себе. Рисовал, по сторонам не глядя. Кончил — и паника охватила. У него готово, а другие работают. Коли время есть, зачем торопиться?.. Вглядывался в гипс, в рисунок, затирал, поправлял. Но теперь другая боязнь пришла — не испортить бы. Огляделся-таки. Большинство экзаменующихся одеты по моде, и лица-то все умные, уверенные — городские люди. Мимо прошел преподаватель, на рисунок — полвзгляда, через плечо. И тотчас подошел сосед. Почмокал губами, усмешку скривил. «Провалился», — подумал Васнецов. Он вышел на набережную, чувствуя, что ноги у него — не свои. Остановился возле сфинксов, а на другой стороне Невы: Медный всадник, тяжкий Исаакий, веселые колоннады сената и синода, спокойное, счастливое Адмиралтейство. Других строений и представить себе невозможно на этом месте. Стало вдруг очень стыдно. Ну, зачем ехал сюда? Зачем обманул отца, учителя Красовского, епископа Красинского, губернатора Компанейщикова, устроившего аукцион? Он шел все дальше и дальше к Дворцовому мосту. Глаза его, растерянно окидывающие город, сужали и сужали кругозор, и наконец он стал смотреть себе под ноги. И увидел желтый одуванчик. Обыкновенный одуванчик, невесть как пробившийся меж гранитных плит. — Главное, брат, не унывать, — сказал он одуванчику. И повеселел, а повеселев, пошел в чайную, заказал чаю с баранками, напился всласть. Вышел из чайной, глянул на Петропавловку и обомлел: исчез ангел, держащий крест. Ведь был! А может, померещился? Пошел, зачарованный, к крепости. И ангел явился ему. — Да это же флюгер! — хлопнул себя по лбу. — Эх, деревенщина! Дома пересчитал деньги. Месяца два протянуть можно. Но делать-то что же? Возвращаться домой — ошиблись, мол, господа, нет у меня талантов! Себе позор, а главное — отцу. Подучиться бы... Доброго словечка хотелось, да где его сыщешь в чужом городе, в громадной, несущейся мимо тебя столице? Надо было работу искать... Но где, какую, кому ты нужен здесь, окающий лешак вятский? Шел по Невскому, витрины сверкают, вывески все серьезные, важные — не подступись. Остановился возле Гостиного двора, тоска... Чуял, как под коленками что-то мелко дрожит, и от этой дрожи и в голове было пусто, и на сердце. — Господин Васнецов? — Боже ты мой, господин Красовский! Это был брат Александра Александровича, топограф, приезжавший в Вятку прошлым летом. Пришлось рассказать о себе. — Не считайте провал концом жизни, — посоветовал Красовский. — Академия наша — старушка капризная. Ей не талант дорог — набитая рука. — Мне бы поучиться... Но где? — У Крамского, в школе при Бирже. — У того самого... — У того. В столице куда ни повернешься — все какая-нибудь знаменитость. Васнецов опустил голову, краска стыда сначала схватила его за уши, а потом перекинулась на лицо: предстояло сказать о самом невыносимом, но городские люди и на это умны. — Что же касается средств к существованию, — не дожидаясь вопроса, сказал господин Красовский, — то я представлю вас генералу Ильину. Он держит мастерскую литографии и, думается, найдет вам работу, которая и прокормит, и в рисовальном деле укрепит. — Спасибо! — Васнецов поклонился. — Спасибо! Когда вот только прикажете... — Да что же откладывать! Прямо вот и пойдем. И уже через полчаса неудачливый абитуриент стоял перед генералом. — Нарисуйте-ка нам на пробу... Ну, хотя бы это! — Генерал показал на причудливый вензель. Васнецов нарисовал. — Ну, что же, — сказал генерал. — Могу предложить вам двадцать пять целковых в месяц. — Вот и устроилось! — сказал на улице Красовский. — Кусок хлеба есть, теперь можете и о хлебе духовном подумать. Идите в Крамскому. Это, может, и не академия, но очень серьезно. О рисовальной школе на Бирже оставил воспоминания Репин. Помещалась она на стрелке Васильевского острова и официально именовалась Школой Общества поощрения художеств. Вот как Репин рисует обстановку в школе и ее учителей. «Главное лицо в рисовальной школе был директор Дьяконов. Высокий старик, с белыми курчавыми волосами, он похож был на Саваофа. Я не слыхал ни одного слова, им произнесенного. Он только величественно проходил иногда из своей директорской комнаты куда-то через все классы, не останавливаясь. Лицо его было так серьезно, что все замирало в семи классах и глядело на него. Одет он был во все черное, — очень чисто и богато. И вот я в рисовальной школе. Я рисую отформованный с натуры лист лопуха. У нас два учителя — Верм и Жуковский. Несколько рисунков Верма висят на стенах как оригиналы для подражания. Они нарисованы с таким совершенством великолепной техники и чистоты отделки, что около них всегда глазеют ученики; не оторвать глаз — дивная работа... ...Еще учитель был в классе масок и гипсовых фигур — Гох. Но больше всего ученики говорили об учителе Крамском: этот приходил только в воскресенье утром; в его классе нельзя было добиться места: сидели "один за другим", локоть к локтю... Вот и воскресенье, двенадцать часов дня. В классе оживленное волнение, Крамского еще нет. Мы рисуем с головы Милона Кротонского. Голова поставлена на один класс. В классе шумно... Вдруг сделалась полнейшая тишина, умолк даже оратор Ланганц... И я увидел худощавого человека в черном сюртуке, входившего твердой походкой в класс. Я подумал, что это кто-нибудь другой: Крамского я представлял себе иначе. Вместо прекрасного бледного профиля у этого было худое скуластое лицо и черные гладкие волосы вместо каштановых кудрей до плеч, а такая трепаная жидкая бородка бывает только у студентов и учителей. — Это кто? — шепчу я товарищу. — Крамской! Разве вы не знаете? — удивляется он. Так вот он какой!.. Сейчас посмотрел и на меня. Кажется, заметил. Какие глаза! Не спрячешься, даром что маленькие и сидят глубоко во впалых орбитах; серые, светятся. Вот он остановился перед работой одного ученика. Какое серьезное лицо! Но голос приятный, задушевный, говорит с волнением... Ну и слушают же его! Даже работу побросали, стоят около, разинув рты: видно, что стараются запомнить каждое слово... Вот так учитель!.. Его приговоры и похвалы были очень вески и производили неотразимое действие на учеников». — Висницов плишооол! — приплясывая, кричали дети, ожидая, когда он разденется. Едва снял пальто, схватили за руки, потащили в классную комнату, где учителя давали им уроки. — Висницов! У Маши баба-яга не получилась. Получилась корова с хвостом. — Неправда! — хохотала Маша. — Это не хвост, а помело. Просто моя баба-яга — толстуха. — Л что сегодня? Что сегодня будет? — горящими глазенками смотрел на Васнецова самый младший мальчик. Васнецов не запомнил с первого раза имена детей и смущался этой нежданной детской любовью. — Сегодня мы будем рисовать иное, — сказал Васнецов, когда дети, притихнув, сели за парты. В комнате две парты, доска самая настоящая, большая географическая карта. — Ах! — сказала Маша, замирая. — Помните у Пушкина? «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Вот и попробуем нарисовать такое, чтоб сердце волновалось. Вы представьте себе: теплый тихий вечер, потемневшие перед ночью ели. В небе чисто, и вдруг разглядишь тоненький серпик месяца. И чтоб вода, и чтоб лебедь. Чтоб от красоты такой, от счастья слезы бы сами собой из глаз катились. — Ах! — снова сказала Маша. А ее маленький братец заерзал на парте. — Висницов, а если не получится? — Получится! — воскликнула Маша. — Месяц, ели, лебедь. Все просто. — Да, — согласился Васнецов, — все очень просто, но помните: надо, чтоб в рисунке воздух был, не тесните, не рисуйте много деревьев, много птиц. Все должно быть скупо. Можно ведь и вообще ничего этого не рисовать, а нарисовать царевича. Да такого, чтоб, глядя на него, стихи Пушкина сами собой пришли на ум. Васнецов внимательно посмотрел на каждого из троих, потом взял свою большую папку с рисунками и вздохнул. — Вы начинайте, а я к вашему батюшке пойду, покажу, что у меня получилось. — Висницов, милый! Покажите нам! — так вся и вспыхнула Маша. — Нельзя, — сказал Васнецов, еще крепче завязывая тесемки. — Но почему? — А если сглазите? Ребята примолкли. — Договоримся так. Если я вернусь счастливый, вы кричите: «Ура!» Если я вернусь... Ну, как будто ничего не случилось, и сразу же продолжу урок — после композиции у нас рисунок — вы тоже сделаете вид, что будто бы ничего не случилось. И главное — ни одного вопроса! Утерпите? — Утерпим, — прошептал самый младший и поглядел исподтишка на сестру. — Утерпим! — сказала Маша, но глаза у нее сделались печальные. Генерал Ильин был у себя в кабинете. В мундире, на столе строгий порядок. — Васнецов! — обрадовался генерал, выходя из-за стола, и оказалось, что он в домашних туфлях. По лицу Васнецова скользнуло удивление, и генерал рассмеялся. — Форма одежды — мое личное изобретение, Васнецов. В мундире работается строже, однако кабинет в жилом помещении, и, отдавая дань домашнему, я — в туфлях на меху. И знаете, в чем главная польза от всего этого: туфли все норовят увести в мечтательность, в прожекты, а мундир сдерживает. Однако и ему нет полной воли. Так-то! И с опаской поглядел на большую папку в руках Васнецова. — Принесли? — Принес. — Напомните, что вы у нас иллюстрируете? — «Царскосельский арсенал», по оригиналам профессора Рокштуля. — Да, конечно... Ну, что ж, показывайте. Генерал, явно волнуясь, платком вытер повлажневший лоб. Васнецов положил папку на стол, пальцы у него задрожали, когда он распускал тесемки. — Вот. «Восточное оружие XVII века» — булава Мамелюка, боевой топор, кинжал, «Итальянское, немецкое, французское оружие XVII—XVIII веков» — штуцер Карла XII, натрузки, мушкетон и пистолет, замок аркебузы — и «Немецкие латы XVI века». Разложил листы, отошел от стола за спину генерала. — Васне-цов! Милый! — Генерал, разглядывая рисунки, надел очки. — Так, так, так! Ах, какое терпение! И, главное, вкус есть. Латы и оружие были покрыты узорами, тончайшими, очень сложными, и художник не упустил ни одного, кажется, штриха. — Говорите, первая проба? — спросил генерал Васнецова, а скорее самого себя. — Что могу сказать? Все это надо переводить на доску и литографировать. Лицо генерала стало веселым, словно груз с плеч скинул. Ильин был из людей, которые, в чем-то преуспевая, желают, чтоб и все вокруг него были довольными, умелыми, нужными государству людьми. — Знаете, Васнецов, я думал о вас. Теперь вижу — все у вас будет хорошо, однако ж денег в нашей мастерской, хороших денег не заработаешь. Я, разумеется, буду вас рекомендовать издателям... На нашем деле вам ни в коем случае замыкаться нельзя... Мои дети от вас в восторге. Короче говоря, Виктор Михайлович, чтобы несколько оградить вас от бренных забот, переезжайте на первое время к нам. У вас будет комната, где достаточно света, и, главное, не надо тратить время на дорогу. Васнецов стоял, опустив длинные руки, весь длинный, неловкий. — Спасибо... Я доброту вашу работой постараюсь... Позвольте к детям... Они урок исполняют. — Позволяю, Васнецов! Позволяю! Он вошел в класс, очень тихонько, прислонился плечом к косяку. Дети глянули и спрятали глаза. Но вот Маша опять посмотрела и просияла, тут и оба мальчика насмелились поднять глаза. — Висницов! — прошептала Маша. — Ура! — Ура! — грянули мальчики. Дама, одетая по-французски и во французское — живое приложение к «Ниве», улыбнулась и предложила садиться. — Рекомендация генерала Ильина — предполагает, что вы работаете профессионально и быстро. «Будильник» — журнал сатирический, а потому нас волнуют самые разные стороны жизни, но нам мало одного укора, нам нужно, чтобы явление, вынесенное на страницы журнала, было подвергнуто осмеянию. Васнецов не мог понять, что необычного в этой твердой, уверенной речи, но что-то было не так. «Она, наверное, курит», — подумал он, и женщина действительно взяла папиросу и закурила. — Вы знаете наш журнал? — Да, я смотрел. Кто же не знает «Будильника»? — Вот-вот! Популярность ко многому обязывает. Васнецов поднялся. — Я вижу, вы человек деловой и быстрый. Это то, что мы ценим. — Дама улыбнулась. — Но прошу задержаться еще на две-три минуты. Вам, наверное, человеку деловому, будет интересно узнать, как мы платим. За рисунок на заданную тему один рубль двадцать пять копеек, причем автор обязан перевести свой рисунок на доску. За свою тему — два рубля. Но так у нас получают художники, которые уже заявили о себе. Для начала за доску по чужому рисунку — рубль и за доску по своему рисунку — полтора рубля. Вам подходят наши условия? — Подходят. — Тогда пройдите в редакцию, к нашему секретарю, получите рисунок для пробы. Казалось, весь Невский проспект смотрел на него и завидовал. Ведь совсем уже скоро все эти люди будут разглядывать в «Будильнике» его рисунки, смеяться над тем, что он увидит в жизни смешного и грустного... Им и невдомек будет, что он — из Рябова, из глухомани. Рубль за доску, полтора за тему. Ему будут платить за дело, которое он любит. Брюхо, борода, нос картошкой, сапоги — купец!.. Армячишко, лаптишки, хитрые глазищи — мужик!.. И пожалуйте — полтора рубля. Нет, он положительно чувствовал себя счастливым плутом. Деньги за радость. И совсем не надо думать о куске хлеба. Наверное, всякий, кто входил в журнальный мир, испытывал эту обманчивую радость и легкость жизни. Деньги, казавшиеся такими большими, когда ни копейки-то в кармане — окажутся горькими, жалкими. Но все это потом. А главное, ничто в жизни большого художника, кисти ли, слова, впустую не проходит, все годится для величественного здания, называемого — Творчество. Каждому кирпичику свое место. Много лет спустя, на закате жизни, Виктор Михайлович скажет своему биографу: «В петербургские годы я делал "деревяшки", то есть резал по дереву свои рисунки. Я делал их, чтобы жить, кормиться, учиться и в дальнейшем иметь возможность создать то, к чему тянуло меня уже давно, что требовали моя фантазия, воображение, душа и сердце. Многое, содеянное тогда по нужде и по молодости лет, я хотел бы забыть, но все-таки все сделанное за это время меня многому научило». Не такое уж и малое место в жизни художника занимает эта его поденщина, если она дала ему возможность жить, кормиться, учиться и сама многому научила. Просматривая «Будильник» тех лет, я так и не нашел работ, исполненных Васнецовым. И не угадал, что бы тут могло принадлежать ему. Васнецов подписывал свои графические работы по-разному: «В.», «В. В.», «В. Васнецов», «Васнецов». В «Будильнике» таких подписей нет. Дело, видимо, в том, что Виктор Михайлович не был автором рисунков, он их только литографировал, переводил нарисованное кем-то на доску, зарабатывал рубль, а чуть позже — рубль двадцать пять копеек. Есть свидетельства, что три-четыре рисунка исполнены им по собственным темам. По какие? Юмор в журнале был разного сорта. «— Куда лезешь, борода! Здесь народное торжество будет!» Но и такое: «— Дома Сила Потапыч? — Дома, почивают. — Верно, пьян? — Никак нет-с. В бесчувствии только находятся, а то ничего, как следует». «— А ты, Семен, отчего не пускаешь детей в школу? — Боюсь, барин. Учитель наш получает жалованье маленькое, так что и прокормиться-то ему нечем, а ну как с голодухи сожрет моих ребятишек. Тогда что?» В первые годы петербургской жизни Васнецов сотрудничал во многих иллюстрированных журналах: в «Ниве», в «Семье и школе», во «Всемирной иллюстрации», в «Пчеле», оформлял дешевые народные издания. Но об этом чуть позже. А пока о невероятном открытии, сделанном Виктором Михайловичем Васнецовым в Академии художеств, куда он явился в 1868 году, чтобы держать экзамен во второй раз. О ужас! — вдруг выяснилось, что Васнецов Виктор Михайлович экзамен выдержал еще в прошлом году. Матушка-провинция! И такие вот сказки приключались по твоей невероятной скромности да застенчивости. Из-за того, что не так поглядели, из-за того, что кто-то в усы фыркнул. Тут бы рассмеяться, но силы на смех не хватило. И потом не засмеялся, сказал сам себе со всею вятскою серьезностью: — Что бог ни делает — к лучшему. Пропал академический год, но зато был год учебы у Крамского, год досок по рублю за штуку. Работа для картографического заведения генерала Ильина, уроки детям Ильина. Наконец, друзьями обзавелся. Хорошими, для ума и сердца. О них-то он и думал, выходя из Академии художеств: сказать о казусе или уж лучше промолчать? Рисующих было меньше обычного, но появились новички. Возле него двое устроилось. Один студент, другой... человек неопределенных занятий. Рисовали руку. Новички уже успели испортить по два-три листа и теперь приглядывались к работе Васнецова. Потом подошли. — Не поделитесь ли секретом? — спросил студент. — У нас никак не получается. — Не то чтобы не получается, — сказал человек неопределенных занятий, — а не получается в превосходной степени. Васнецов встал на место одного, нарисовал контур руки и другому нарисовал. — Штрихуйте. — Ать-два, и готово! — покачал головой человек неопределенных занятий. — Ну как же готово! — удивился Васнецов. — Вся работа впереди. Вы, должно быть, поступили, чтоб с Крамским завести знакомство. — О нет! Преследуем высшие цели. Нас заедает гармония познания. Возможно ли почитать себя образованным человеком, коли невежествен в пластических искусствах! Впрочем, не пора ли нам познакомиться? Мстислав Викторович Прахов, филолог. — И поэт, — сказал его товарищ. — А я Василий Тимофеев сын Савенков, студент. — Виктор Михайлович Васнецов, а вот кто я?.. До сегодняшнего дня был никто. Вы люди здесь случайные, потому вам могу сказать не таясь... В прошлом году держал экзамен в Академию... Сделал все быстро, а потом кто-то хмыкнул за спиной, кто-то глянул не так. Вот и решил я, что провалился... А сегодня пошел в Академию, чтоб об экзаменах спросить, а, оказывается, я был... принят. Рисунок положительно, а общеобразовательные предметы мне зачли по семинарии. — Ай-я-яй! — замотал головой Савенков. — Очень, наверное, обидно? — Что бог ни делает — к лучшему. Здесь Крамской. Он за искусством-то не теряет человека. Ко всем с добрым словом. — Вы — вятич! — определил Прахов решительно. — Верно! По говору смекнули? — Смекнул... А не пойти ли нам на Неву? День нынче совсем весенний! Такой день для петербургской зимы — подарок. Пошли на воздух. Небо в легких облачках голубело по-деревенски простенько, в нем чудилось что-то девичье, нежное, несмелое. Нева была подо льдом, под снегом. — Кажется, как стена Петропавловки, — сказал Савенков, кивая на лед. — Незыблемо! А ведь унесет за милую душу. Дохнет теплом, и царствие мороза кончится в считанные дни. — Так же и Россия наша, — сказал Васнецов. — Все говорят — темна. Взять хотя бы и Вятскую губернию... Темна. Темна, да не безнадежна! Вот как вы говорите: дохнет теплом, и просветлеет вокруг. — Радостно слушать такое! — воскликнул Прахов. — У нас ведь все привыкли поносить свое отечественное на чем только свет стоит. А у России все впереди! Вятич — в школе на Бирже, в академии — тоже уж вся Россия собралась. Пробуждаемся! Только слепые того не видят. — Вы знаете стихи Хомякова? — спросил Савенков. — Нет, — виновато улыбнулся Васнецов. — Тогда послушайте и полюбите. О Русь моя! Как муж разумный, — Хорошо, — сказал Васнецов. — Только восторгу больно много. Прахов засмеялся. — Верно. Многовато. Не все же о горестях плакаться. Взять хотя бы художников. Народными темами увлеклись — прекрасно! Но ведь мало жаловаться на жизнь, надо показать — и во всю мощь, — чем прекрасна Россия, то, чем все мы гордиться должны. Вы былины читывали? — Нет, — снова признался Васнецов. — Идемте после занятий ко мне. Художник должен узнавать свой народ не только по лаптям. Вот вы русский человек из глубины России, вы знаете своих русских богатырей? — Илья Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович... — Илья, Добрыня и Алеша. Иные, правду сказать, и эту великую троицу не назовут. А ведь есть еще Васька Буслаев, Михайло Помык, Дюк, Дунай, Сухман, Ставр Годинович, ну и, конечно, Святогор. — Я действительно многого не знаю, — признался Васнецов. — Узнать было негде. Но все-таки мои учителя, благословляя в дорогу, отпустили меня не совсем с пустой торбой. «Тогда вступи Игорь князь в злат стремень и поеха по чистому полю. Солнце ему тьмою путь заступае. Нощь стонущи ему грозою...» — «Птичь убуди, — подхватил Савенков. — Свист зверит веста: збися Див, кличт в реху древа: велит послушати земли незнаеме...» — Васнецов, вы любите «Слово»! — воскликнул Прахов. — Прекрасно! Потому прекрасно, что нет ничего выше в нашей литературе, чем эти «преданья старины глубокой». А как у нас Савенков читает «Слово»! После занятий идемте ко мне. Вы обязательно должны послушать это чтение. Никогда уж боле не забудете. Так началась эта дружба, много, очень много давшая внимательному провинциалу. Внимательность — второй дар художника. Картину нельзя написать вообще. Художник потому и художник, что умеет остановить свой взор на том, что всем нам примелькалось. Примелькавшееся вдруг оборачивается для нас открытием, и чем больше художник, то есть чем он внимательнее, тем величественнее открытие: мы открываем эпоху, народ, человека и самих себя. 1868 год — первый год учебы В.М. Васнецова в Академии художеств. Свидетельств об этом времени сохранилось очень немного. Но они по-своему замечательны. 30 октября Васнецов за этюд двух обнаженных был награжден Советом Императорской Академии художеств серебряной медалью второго достоинства. Успех с первых те шагов в постижении академической премудрости. Видно, горячо взялся учиться наш вятич. В следующем, 1869 году за работу «Христос и Пилат перед народом» или «Пилат умывает руки» он будет отмечен еще одной серебряной медалью, но это чуть ли не последний академический успех. Репин, скажем, медали получал на протяжении всей своей учебы. Например, в декабре 1869 года ему присудили первую премию в размере ста рублей за картину, в 1870-м — третью, пятьдесят рублей, за скульптуру. Имя Васнецова тоже находим в отчетах Академии за 1870 год, но как получившего пособие в двадцать пять рублей. Нужда и учеба для многих были синонимами. Но нужду нельзя рассматривать как причину снижения интереса к академическим занятиям. Дело, видимо, в том, что журнальная работа захватила Васнецова по-настоящему. Более того, картинки из народного быта принесли ему некоторую известность. Да ведь и реалистическое искусство, с точки зрения Академии, низкое, второсортное, скандальное — находило поддержку не только у передовой молодежи и таких радетелей национального искусства, каким был Стасов, но и в купечестве — Третьяков, Солдатенков, Морозовы, Цветков, Свешников, — и даже среди императорского двора. Не кто иной, как Великий князь Владимир, бывший в ту пору вице-президентом Академии художеств, указал Репину на этюд «Бурлаков»: — Вот этот сейчас же начинайте обрабатывать для меня. Реализм становился знаменем эпохи. Другое дело, кто и в каких целях использовал это молодое, свежее течение в искусстве, ставшее национальным. Вот почему одновременно с обнаженными, за которых Васнецов удостоился академической медали, он нарисовал карандашом «Монаха-сборщика». Рисунок, надо думать, понравился генералу Ильину, от которого последовал заказ: нарисовать серию народных типов. Так явился «Тряпичник», Васнецов сам и отлитографировал его. К сожалению, многие рисунки того периода утрачены. Утрачены самым прозаическим образом, комнату художника обворовали, а так как взять было нечего, взяли картину и рисунки. На том злоключения, однако, не кончились. Хозяйка «Будильника» подала руку для поцелуя. И бедный Виктор Михайлович, покрываясь испариной, совершил сие светское действо. — Приятно, что мы не ошиблись в вас, — сказала хозяйка, усаживая гостя за игривый карточный столик. — От милейшего генерала я слышала удивительную историю, происшедшую с вами. Да вы прямо беспощадны к себе, если в оценке экзаменационного рисунка строгостью превзошли академических хрычей. — Она весело засмеялась. — Так уж вот получилось, — развел руками Виктор Михайлович. — История трагикомическая. Но я, пожалуй, даже рад, что целый год занимался у Крамского. Он много внимательнее академических педагогов. Скажем, Бруни я видел только раз. Он показался нам, как папа показывается народу. — Академия — притча во языцех! — Хозяйка «Будильника» грустно вздохнула. — Устала от редакционной суматохи... Не хотите ли в карты? — Во что же? — В преферанс. — Вдвоем? — А мы в «разбойничка», с обязательными играми... Да что вы стушевались. По маленькой, по четверть копеечки. — Ну, разве что, — сдался Виктор Михайлович и тотчас спохватился. — У меня с собою всего полтина. — А почему вы должны проиграть? — удивилась хозяйка. — Впрочем, в случае неудачи досками расплатитесь. Первую партию Виктор Михайлович проиграл, но проигрыш его был менее пятиалтынного. Подняли ставку до полкопейки. И случился выигрыш — более чем в два рубля. — А вы — рисковый человек! — смеялась хозяйка. — Рисковым везет. «Десятерную» сыграли чисто. Потом было три проигрыша подряд, незначительный выигрыш и снова два проигрыша. Подсчитали итог: с Виктора Михайловича причиталось всего десять досок. Хозяйка пригласила выпить чаю, он пил чай, разыгрывая невозмутимость. А вышел на улицу, снегом виски тер. Глупейшая игра обрекала на два месяца рабства. Шел по Невскому, как в воду опущенный, и вдруг смешно стало. В последней партии он заметил, что хозяйка жульничает, но остановить ее постеснялся. «Вот оно как богатство-то добывается. Большое — большим воровством, малое — малым». Почему-то легко стало, словно решил для себя нечто важное, вечное. 1869 год был для молодого художника радостным. В «Иллюстрированной газете» за номером семнадцать 1 мая, на пасху, был помещен его полосный рисунок «Красное яичко». Почти тридцать лет спустя В.В. Стасов в большой статье о творчестве Васнецова с удовольствием вспоминал о радостном возбуждении читателей «Иллюстрированной газеты» и пересказывал сюжет композиции. «Это была, кажется, первая его (Васнецова. — В.Б.) попытка соединить реальность с фантастичностью. Было тут изображено громадное яйцо, во весь лист, со множеством комических, ловко нарисованных сценок как внутри этого яйца с растрескавшейся и проломанной скорлупой, так и вне яйца, по всем его сторонам. Посредине всеобщее христосованье, целованье и обниманье. Целуются официально купцы, бары, мужики, уморительные франты и франтихи, начальники и подчиненные, пьяница и городовой, которому тот умильно поднес яичко, чтобы только не тащили его в участок. Вверху — Дед Мороз, рядом — миллион сыплющихся дождем карточек: повара тащат поросят, посыльные — корзинки с вином, а внизу обрадованный черт готовит вместе с какой-то бабой, похожей на ведьму, банки касторового масла; немного же подальше — разное раскисшее старичье лежит уже больное, в колпаках, на постелях». Странное дело, мы не нашли в номере семнадцать той композиции, о которой пишет Владимир Васильевич Стасов. Композиция там иная. Народ идет к храму. Стоят со свечами. Священник. Ниже сцены гулянья. Мужики пьют, баба лежит. Ей подносят стакан. Мальчики катают яйца. Еще ниже «приличная» семья. За столом священник. Отказывается от угощения. А мужик уже валяется тут же. В последнем ряду Дед Мороз и Снегурочка. Дед Мороз — веселый мужик, Снегурочка — девушка с лукошком. На академической выставке 1869 года у Васнецова экспонировалось три рисунка пером: «Старушка с письмом», «Голова папы Иннокентия X» с картины Веласкеса и «Крестьянин-сборщик». По сообщению Стасова рисунок «Голова папы» был разыгран в лотерее Общества поощрения художеств, «Крестьянин-сборщик» куплен братом Стасова Дмитрием. Сразу же, после выставки в литографии Ильина издали альбом выставочных работ «Художественный автограф». Здесь Васнецов выступил и как автор, и как литограф. В его воспроизведении даны рисунки: «Рыбацкая хижина на берегу Азовского моря», «Буря на Черном море при закате солнца», «Вид Исаакиевского собора при лунном освещении» Куинджи, «Окрестности Петербурга зимою» Торопова. На двадцать втором листе альбома помещен рисунок самого Васнецова «Дети» по стихотворению Некрасова, оригинал этого рисунка купила великая княгиня Мария Николаевна, бывшая президентом Академии художеств. На тридцать седьмом листе «Автографа» воспроизведен рисунок Васнецова «Сборщик пожертвований на церковное построение». Сохранилось три письменных свидетельства об одном осеннем вечере 1869 года. Вечер этот интересен для нас составом участников и спором, возникшим между Стасовым и Семирадским. «В назначенное время я был у Антокольского, — вспоминает Стасов. — Он жил тогда уже не со своим приятелем И.Е. Репиным и помещался в маленькой квартирке на Васильевском острову, на углу 7-й линии и Академического переулка. Комната, куда я вошел, была маленькая, низенькая, в два окна, и почти ничто не давало знать, что тут живут художники..., кроме одного исключения, про которое я сейчас скажу. Я нашел уже всех в сборе. Выли тут, кроме самого хозяина, И.Е. Репин, Г.И. Семирадский, П.О. Ковалевский, В.М. Васнецов (не помню, кто еще) и некто Буткевич, тоже художник, тогдашний большой приятель их всех... Первый разговор пошел у нас тотчас же про эскиз из зеленой глины, стоявший на окне, всем им хорошо известный, а мною еще никогда не виденный. Этот эскиз содержал частицу "Инквизиции" Антокольского... Я заговорил о нем, о всей композиции Антокольского; молодые художники тоже стали высказывать свои мнения, кто за, кто против необычной новой скульптурной попытки... Затеялся даже горячий спор между Семирадским и мною. Он стоял за искусство идеальное, я — за реальное». В книге Репина «Далекое — близкое» мы находим темпераментную передачу самого спора: «Когда Владимир Васильевич сказал, что... скульптура Антокольского для него выше и дороже стоит всей классической фальши — антиков, Семирадский с напускным удивлением возразил, что он с этим никак согласиться не может; что уже в древности у греков были рапорографы и что Демитриас, афинский жанрист, не так уж высоко ценился у тонких меценатов античного мира. Владимир Васильевич сразу рассердился и начал без удержу поносить всех этих Юпитеров, Аполлонов и Юнон, — черт бы их всех побрал! — эту фальшь, эти выдумки, которых никогда в жизни не было. Семирадский почувствовал себя на экзамене из любимого предмета, к которому он только что прекрасно подготовился. — Я в первый раз слышу, — говорил он с иронией, — что созданиям человеческого гения, который творит из области высшего мира — своей души, предпочитаются обыденные явления повседневной жизни. Это значит — творчеству вы предпочитаете копии с натуры — повседневной пошлости житейской?.. — Хо-хо! А Рембрандт, а Вандик, Франц Гальс! Метцю... Какое мастерство, какая жизнь!.. Ведь, согласитесь, что по сравнению с ними антики Греции представляются какими-то кастрированными: в них не чувствуется ни малейшей правды — это все рутина и выдумки... — Как, — кипятится уже Семирадский. — ...Да мне странно даже кажется, — надо ли защищать серьезно великий гений эллинов! Итальянцы времен Возрождения, только прикоснувшись к ним, создали великую эпоху Ренессанса: это солнце для академий всего мира... Во все время продолжения этого спора мы были на стороне Семирадского. Это был наш товарищ, выдающийся по композиции первыми номерами. И теперь с какой смелостью и как красиво оспаривал он знаменитого литератора!..» Поспорили и разошлись. Антокольский в своей «Автобиографии» напишет: «Иногда затевались у нас споры, такие, какие могут быть только в России. Мы спорили и кричали все вместе, не слушая ни других, ни самих себя». В передаче Репина мы, однако, услышали два голоса, Стасова и Семирадского. Васнецов же, который Репину не запомнился, вернее всего, только слушал, чтоб ни одного слова не пропустить. Некоторое время спустя он встретится со Стасовым в литографии генерала. — Наш прекрасный рисовальщик, — представит Ильин своего любимца. — Виктор Михайлович, покажите господину Стасову ваши новые рисунки. Перед Стасовым рядком лягут три рисунка: «Дыра в сапоге», «Жирный купец с приношением в передней у пристава», «Купеческое семейство в театре». — Да, — скажет Стасов. — Да! Он торопился, а картинки молодого художника были в ряду тех, какие охотно публиковались журналами. С открытием еще одного дарования маститый критик не спешил. От добра добра не ищут. Публике правится народная жизнь — пожалуйста. И чтоб немного юмора? — Пожалуйста. Работа сама теперь находит художника, и он дорожит ею. Он готов исполнить любой заказ. Ему доверяют сделать рисунки к двум азбукам Н.П. Столпянского. Это дешевенькие в четверть листа книжечки на плохой бумаге. Одна из них — «Солдатская», составленная по поручению начальника штаба местных войск Петербургского военного округа. Азбука незатейливая, и рисунки к ней тоже на удивление просты. А — амуниция, амуниция и нарисована. Е — ефрейтор, елка, нарисован ефрейтор и елка тоже. И — инвалид, на рисунке изба, солдат. Ч — чай, чайник, чашка, и мы видим двух солдат за самоваром. Ш — штабные офицеры. Офицеры играют в шахматы. X — хлеб. Нарисованы полки с хлебом. 3 — знамя. Сценка боя. Всего тридцать рисунков. В «Народной азбуке» — сорок пять рисунков. На обложке старик. Одной рукой он гладит мальчика по голове, а другой указывает на фабричные трубы, и надпись: «Время — деньги, знание — богатство». На задней обложке сверху — фабрика, солнце над трубами, изречение: «Ученье — свет». Внизу — под кроной дерева соха, каменный топор и вторая часть истины: «Неученье — тьма». Рисунки тоже очень немудреные. Колоски, паутина, чучело на огороде, глухарь, утки на озере. Слон. Филин. Иисус с крестом. Величина изображений с копеечку, но все рисунки внятные, в них нет какой-то второй мысли. Успех этих азбук, однако, был замечательный. В.В. Стасов подсчитал, что «Солдатская» «в течение 18 лет появилась в 30 изданиях в количестве 560ООО экземпляров; вторая ("Народная". — В.В.) в течение 20-ти лет появилась в двадцати пяти изданиях в количестве 520ООО экземпляров. Значит, всего их издано было и пущено в свет 1080000 экземпляров. Какая громада изумительная! Сколько же русских нашего поколения, всех сословий, имели возможность — редкий и неоцененный случай — учиться в детстве грамоте по рисункам отличного художника!» Было бы наивно полагать, что Виктор Михайлович Васнецов, создавая рисунки к этим азбукам, ставил перед собою какие-то особые педагогические задачи. Дело тут и проще и сложнее. Васнецов от природы был наделен изумительным даром простоты. Иные художники всю свою жизнь идут к простоте, понимая ее как высшую степень искусства. Лев Толстой к «Отцу Сергию», «Хаджи Мурату», «Кавказскому пленнику» шел через «Войну и мир». О творчестве В.М. Васнецова можно сказать, что он сразу начал с «Кавказского пленника». Правде простоты он был верен всю свою жизнь. Совсем иначе получилось у Васнецова со сказками. По заказу Ильина он исполнил рисунки для «Конька-Горбунка» Ершова. Как это ни странно, на его работе сказалось влияние заземленных, маловыразительных рисунков Рудольфа Жуковского, иллюстрировавшего «Конька-Горбунка» для дешевого народного издания. Не блеснул Васнецов и с темой «Жар-Птица», исполненной для «Иллюстрации». Тридцать восемь рисунков было сделано им для детской книжки «Козел-Мемека, приключения Козла-Мемеки и его друзей». Составил книжку П. Ряполовский. В.В. Стасов об этой работе отзывается восторженно. В книжке «рассказываются в довольно посредственных стишках путешествия по белу свету шести друзей: козла, барана, овцы, кошки, чушки и ежа. Но иллюстрации Васнецова — истинный шедевр изображения животных, разнообразных их поз, движений и душевных состояний... У нас эта книга не была никогда не только оценена, но даже замечена. Она проскользнула неотмеченной среди груды других банальных детских книжек, появляющихся к рождеству и к пасхе, и исчезла вместе с ними. А между тем, я думаю, иллюстрации эти ничем не ниже иллюстраций Каульбаха к "Рейнеке Фукс"». В.В. Стасов прав, но ведь и жизнь права. Будущее — селекционер беспощадный. Книжка П. Ряполовского критики не выдерживает, так же как и сказка, напечатанная в первой книге журнала «Семья и школа» за 1871 год. Сказка называется «Как кролики победили кошек». Вот два фрагмента из этого опуса. «Жил-был маленький мальчик, хорошенький, веселенький, такой же веселенький, как ты. У него были такие же розовые щечки, такие же стоптанные башмачки, как у тебя...» А вот речи героя, мальчика пяти лет: «— (Погулять?) Охотно, кролик. Только ведь вы ходите очень скоро, я не успею за вами...» К этой сказке Васнецов сделал пять рисунков: Коля и Трезор, Коля и кролики, кролики вооружаются, Коля спасается на дереве от разъяренной кошки. Коля-командующий. На четырех из пяти рисунков стоит подпись: «В.В.». Значит, Васнецов дорожил работой. Видимо, нельзя говорить о неразборчивости художника или о каком-то недостатке вкуса. Детская литература была в те поры умилительно-розовой. Произведения, подобные «Козлу-Мемеке» или «Как кролики победили кошек», воспринимались нормально: такова детская литература. С другой стороны, художник еще не мог выбирать. Большой заказ радовал. Это была работа, дающая хлеб. 1870 год для Васнецова — год накопления художественных впечатлений. Причем это уже не случайная работа — увидал выразительное лицо, умилился ребенком, играющим с собакой... Отвечая запросам времени, молодой художник ищет в жизни типическое. Он рисует не галантерейщика Семена Потапыча, но «купца», не Пантелеймона, служащего в приходской церкви дьяконом, но «дьячка». В журнале «Нива» появляется полосный рисунок Васнецова «Маляр». Редакция сопровождает его характерным для того времени пояснением: «Да, ремесло это, подобно многим сопряженное с употреблением химических продуктов, тяжело отзывается на здоровье. Постоянное вдыхание так называемых корпусных красок обусловливает различные расстройства в организме. Так от свинцовых и медных красок (каковы крон, сурик, свинцовые белила, ярь медянка) делается свинцовая и медная колика, отвердение желудка с острою болью, судороги и т. п. От мышьяковых (желтый опермент, красная реальгарь) происходит слюнотечение, судороги в горле, тоска, обмороки...» Таким образом, художник, видимо, по заданию редакции исполняет социальный заказ. Его «Маляр» должен не только быть типичным, он еще и укор обществу, не заботящемуся об охране здоровья своих ремесленников. Художнику вдруг открывается, что искусство — это не только поиск вечной красоты, но и служение своему народу, возможность ставить общество перед проблемами, которые оно обязано решать. Графика для Васнецова стала школой гражданственности. Так появились грифонажи: «Крестьянин в шляпе», «Мальчик с собачкой», «Старик нищий перед съестной лавочкой». Пробует себя Васнецов и в живописи. К 1870 году относится его маленькая акварелька «Витязь». Первый отклик на томление и неспокойство души. Все, казалось бы, идет хорошо. Есть работа, есть небольшие деньги для нормального существования. Даже награды уже есть. И вдруг известие из дома: умер отец. «Как будто пол подо мной провалился», — скажет много лет спустя Виктор Михайлович. Михаил Васильевич Васнецов скончался 22 марта 1870 года. На его могилу сын приедет через год, сам совершенно больной, надломленный петербургской потогонной жизнью. Однако в том же 1870 году произошло событие, очень много решившее в становлении Васнецова как художника — вернулся из Италии Павел Петрович Чистяков. Иные противопоставляют школу Чистякова школе Академии, а между тем вся жизнь Павла Петровича связана с Академией. 1849—1861 годы — учеба, 1862—1870-й — академическое пенсионерство, 1870—1890-й — преподавание в Академии, 1890—1908-й — заведование мозаической мастерской, с 1908 года — снова преподаватель. Что верно, то верно — начальство Чистякова никогда не жаловало, а коллеги, ревнуя к успеху у студенчества, ставили палки в колеса: провалили на золотую медаль его ученика Сурикова, прекрасные работы другого его ученика, Серова, оценивали средними баллами... И однако ж и педагогическое, и художественное явление — Чистяков плоть от плоти — академическое. В погоне за ускользающим совершенством А.А. Иванов — автор единственной картины. П.П. Чистяков и одной не создал. За восемь лет пребывания в Италии — четыре закопченных этюда. Правда, эти этюды стоили иных картин, в том числе и собственной, так никогда и не завершенной, «Смерть Мессалины, жены императора Клавдия». В письме родным Василий Дмитриевич Поленов писал 23 сентября 1870 года: «Чистяков вернулся из Италии. Хотя привез мало, по зато, что привез, изумительно и по живописи, и по рисунку. "Муратор" (каменщик у стены) захватывает, хорош тоже "Нищий" и особенно "Чучарка" — итальянка. Он говорил, что это портрет известной красавицы Джованинны. Хорошо бы у него опять поучиться». Было бы несправедливо сказать о Чистякове, что он мало работал, живя в Италии. Просто форма работы его была иной: он не столько стоял за мольбертом, сколько перед картинами великих, и, главное, много думал о путях и смысле искусства. Его «Мессалина» — работа чисто академического толка, из головы, но все его этюды — это сама жизнь. До поездки за границу Чистяков, будучи одним из лучших учеников Академии, давал уроки, чтобы было, на что жить. Вернувшись на родину, он с первого появления в Академии — учитель. Таков был его дар. И судьба послала ему в ученики весь цвет русского искусства: Суриков, Серов, Врубель, Борисов-Мусатов, Рябушкин, Поленов, Остроухов, В.М. Васнецов, А.М. Васнецов, Репин... Сам Павел Петрович никогда не был чистым реалистом. Его стремление к идеальному осталось в нем навсегда. Неверно, будто бы он не дописал «Мессалину» потому, что, «обратившись впервые к такому условному и, по существу, далекому для себя сюжету...», он понял, «что сама по себе идея была слишком незначительной» (Н. Молева, Э. Белютин). Через много лет, в 1887 году, в письме к любимому ученику Савинскому Чистяков будет по-прежнему болен своей вечной работой. «А я все пачкаю свою Мессалину, цвета стал искать, а в то же время ногу согнутую думаю выпрямить (разумею у Мессалины ногу). Так лучше выходит. Ну, одним словом, рутина гнет и подбирает под себя. Нет, искусство все-таки — красота. Конечно, и правда, но правда красивая. А красивое ни угловато, ни крайне быть не должно. Вот тут-то и мудрость — сделать и натурально, истинно и не приторно слащаво-глуповато-условно. Помирить все это... Трудновато». Идеала искал. А ведь знал и сам же и поучал того же Савинского: «Идеал — это теория. Практика все сомнет по-своему». Мы не будем здесь разгадывать загадку, почему картина так и не была написана. Отвечая на вопросы редактора «Нивы», Чистяков скажет: «Вероятно, не по силам. Хотя композиция картины удачная, и до сих пор остается без изменения, но частности не поддаются...» Приведем еще отрывок из письма Чистякова, посланного из Италии в Россию 10 мая 1870 года: «Маленькие Боткины говорят, что я, когда 70 лет буду, и все еще не кончу Мессалины. А что в самом деле, не себя ли изображаю этой Мессалиной?» Как так могло получиться — художник, составивший себе имя реалистическими картинами, воспитавший плеяду великих реалистов, положивший всю жизнь свою на утверждение реалистической школы, обойденный за эту приверженность к правде жизни в чинах и наградах и всячески претерпевший, в душе оставался классиком? Вот чистяковское письмо, отправленное им в марте 1887 года Савинскому: «Наконец-то выставки наши1 открылись, и я успел побывать на той и на другой. Самая выдающаяся картина — это картина В, И. Сурикова "Боярыня Морозова" (при Алексее Михайловиче). Картина написана нынешним приемом, но дело это самое плохое, потому его оставим. Б картине этой столько жизни, столько правды и сути, — этой бесшабашной, бесконтрольной людской глупости, просто увлекаешься и прощаешь всякую технику. Да и по низости и грязи сюжета высшую и тонкую технику и давать не стоит. Молодец, Василий Иванович!.. Картина В.Д. Поленова большая,2 очень хорошо написанная, немножко лиловата и сочинена ниже содержания, заключающегося в самом событии. Картину эту купил государь за 30ООО руб. Картину Сурикова купил П.М. Третьяков. Сколько бы картин ни написали все нынешние художники, что бы они ни говорили, все они не художники против итальянцев эпохи Возрождения. Чистое служение и во всю мочь свою потребностям изящного искусства и есть настоящее искусство...» Вот такой человек появился в классах Академии, зажигая глаза студентов любопытством, радостью, надеждой. При всей приверженности классическому искусству Чистяков не может не признать, что картина Сурикова выдающаяся. У жизни своя правда, свои неожиданности и стечение обстоятельств. Во второй части письма Поленов, сообщив об Академической выставке Чистякова, за которую тот был удостоен звания академика, Василий Дмитриевич переходит к рассказу о посещении мастерской своего товарища и соперника по конкурсу на Большую золотую медаль, дающую право на заграничную командировку. «Был у Репина в академической мастерской, светлое большое помещение, хорошо, что его выделяют и поощряют. Бруни, который держит себя довольно далеко от учеников, у него был и давал советы. Он (то есть Репин) был с Васильевым летом на Волге и привез несколько эскизов и много интересных этюдов, бурлаки и мужики на плотах, один бурлак особенно удался, совсем живой тянет барку на фоне Жигулей и неба, и все при солнце. Это большой талант». Не удивительно ли, в одном письме о Чистякове и о бурлаках Репина? А ведь почти в то же самое время произошло событие, повлиявшее на весь ход художественной жизни России. 2 ноября был утвержден Устав Товарищества передвижных художественных выставок, написанный Григорием Григорьевичем Мясоедовым. Вдруг все сошлось разом: передвижники, Чистяков и Репин со своими «Бурлаками». Первыми профессорами Петербургской Академии художеств были: Стефано Торелли, Ле-Лорень, Ж.Ф. Лагрене, Н. Жилле, но впоследствии иностранцев заменили русские выходцы из Академии. Складывалась и своя отечественная система преподавания. Вот заповеди одного из профессоров конца XVIII века И. Урванова: «Живопись означает только цвет вещей, — наставлял он, — а всю существенную оныя силу делает рисование; и так весьма справедливо почитают его душою и телом не только живописи, но и всех вообще образовательных художеств». Отсюда следовало: художник, в совершенстве не владеющий рисунком, не сможет постигнуть таинства живописи. Почему? Да потому, что не сможет с достаточным приближением следовать натуре. Натура — второй столп старой академической школы. И. Урванов об этом сказал весьма выразительно: «Делание с натуры есть самое важнейшее в художестве учение, и ничто не ведет столько к истинному познанию. Ею все дела как в рисовании, так и в живописи усовершаются». Другой корифей Академии, Алексей Егорович Егоров, уточнил этот принцип: «Рисовать, а не срисовывать». Принципы школы Чистякова те же самые. «Изучение рисования, — записал он, — строго говоря, должно... начинаться и оканчиваться с натуры; под натурой мы разумеем здесь всякого рода предметы, окружающие человека». И еще: «Техника — это язык художника, развивайте ее неустанно до виртуозности. Без нее вы никогда не сумеете рассказать людям свои мечтания, свои переживания, увиденную вами красоту». Так в чем же тогда дело, почему столько недовольства академическим преподаванием, почему Репин, удостоенный благосклонности самого Бруни, признавал за учителя именно Чистякова, у которого он взял всего-то несколько уроков да пользовался его советами при написании конкурсной работы? Ответ мы находим опять-таки у Чистякова. «Они натуры не держатся, — говорил он о профессорах Академии, — а создают ее сами. Еще бы, они профессора Российской школы. Они и подсвечник наизусть напишут, только вместо металла-то — мыло выйдет». И далее: «Черпать... все только из себя или из духа своего, не обращаясь к реальной природе, означает останавливаться и падать». В Академии Чистяков числился учеником Петра Васильевича Васина, «числился» — подчеркивал сам Чистяков. Васину по большей части и адресуется его укор в том, что нынешние профессора натуры не держатся. Ученик действительно пошел не в учителя. Басин за одиннадцать лет академического пансиона в Италии написал около ста двадцати картин! У Виктора Михайловича Васнецова в учителях были тот же Васин и еще двое — Сократ Максимович Воробьев, сын Максима Никифоровича, воспитавшего Айвазовского, Боголюбова, Лагорио, Шишкина, Клодта, и Василий Петрович Верещагин, профессор из вновь испеченных, соученик Чистякова. Обилие учителей объясняется тем, что по Уставу 1859 года ученики не закреплялись за преподавателями. Профессора дежурили в очередь, по месяцу. В мастерскую вошел невысокий, коренастый, безупречно одетый человек, с бородкой, с пышными, холеными усами. Лоб крутой, залысины придают лицу выражение ума напряженного, неспокойного, упрямого. От вошедшего веяло правдой. «Чистяков!» — раздались шепоты, и наступило ожидание. Остановился у мольберта, что был ближе к двери. Посмотрел. Улыбнулся. — Мучаетесь со светом? — Не выходит. — У вас свет вверху и полутон в нижней части. Что из этого следует? А то, что в свету складки имеют, если смотреть на них внимательно, каждая свой свет, полутон и рефлекс в тени. В тени рефлекс сглаживается общим световым пятном. Полутоны тоже служат свету, то есть теряются. — Спасибо, Павел Петрович! Я вижу, не так у меня что-то. Теперь-то понятно. — Пробуйте, пробуйте! Отошел к другому. — Фигура у вас правильно поставлена. Будьте смелее. Когда видишь, что композиция ясна, надо работать смело и быстро. О Чистякове говорят, что он слишком медленный. А я своего каменотеса за семь часов и начал, и закончил. — Ай, как чемоданисто! — засмеялся он возле очередной работы. — Тут же вот как... — Карандашом указал ошибки. — Понимаете? Мастерская оттаяла. Мудрый Чистяков оказался доступным, своим, все видит, схватывает на лету. — Что вы так близко стоите к картине? Вы близорукий? — Нет. — Вот и не фокусничайте! Ни дальнозоркий, ни близорукий — в смысле писания картины — не могут служить образцом. Простота техники, тона и силы — вот что нужно, — не ярко, не резко, а ласкает душу. Чистяков шагнул к мольберту, на котором стоял большой лист, рисованный карандашом. Программа называлась «Княжеская иконописная мастерская». Потрогал усы, зоркие глаза его потеплели, стали домашними. — Чья работа? — Васнецова. Опять смотрел, чуть склонив голову. На переднем плане оборотная сторона огромной, в рост человека, иконы. Перед иконой вальяжный, спокойный зритель. Видимо, сам князь. С ним двое. Один, солидный, самостоятельный — боярин. Другой, если и боярин, так из угодничающих. Людей в помещении много. Смотрят иконы в дальнем углу. Здесь и шубы знатных, и рясы монахов-иконописцев, отроки-ученики. А один, совсем мальчик, забрался на лестницу, под потолок. Там он и под ногами не путается, и не виден никому, но сам-то всех зрит! — А где он, Васнецов? — спросил Павел Петрович. — Вот он, — студенты, посмеиваясь, выталкивают из своей тесной группы очень высокого, тонколицего, вмиг покрасневшего молодого человека. — Очень рад! — сказал Чистяков. — Искусство — проявление человеческого духа, и вы правы, что высоко берете! Я давно уж приметил: как начато, так и кончено. Это и к картине можно приложить, и ко всему творчеству. — Я, когда принимался, много смотрел вашу «Софью Витовтовну на свадьбе Василия Темного», — признался Васнецов. — Вижу, что смотрели. Но — только все у вас свое. У меня — жест, движение. А у вас вроде бы все стоят, но тоже ведь в движении! Ведь живут. И характеры есть. Все крупно, величаво. За этим стоянием эпоха чувствуется. Движение самой эпохи. Спасибо вам, Васнецов. Обрадовали. Уж и работать далее не смог. Домой пошел. А в груди — музыка. Сел на стул — ноги дрожат. Бросился на кровать — лежать глупо, бездарно! Снова выскочил на улицу. Поглядел окрест — музыка, музыка разлита по вселенной. Город — музыка. Облака, летящие над Невой, — музыка. Орган. Как же прекрасно жить на белом свете! Прибежал к Савенкову. Тот, прихлебывая чай, что-то переписывал в тетрадь. — Здравствуй, Васнецов! Послушай, какая прелесть! У меня слезы на глазах выступают от счастья, когда читаю. И тотчас начал декламировать: Из монастыря да из Боголюбова Васнецов слушал про Игренищу, а думал свое: встал перед глазами богатырь на коне. Что он, богатырь-то, делать должен? Границу озирать, нет ли где нашествия. Стало быть, в рукавицу глядит. А Савенков — само счастье. Былинка и впрямь презанятная. Вынесла редьки, капустки да свеклы старцу девушка, ее-то он и прихватил в мешок. — Васнецов! — воскликнул студент в отчаянье. — Ты, я вижу, куда-то уплыл. Ну, послушай, милый, послушай, как же это все удивительно: И увидели ево ребята десятильниковы, — Прекрасно! — Васнецов вскочил, поднял Савенкова, поцеловал в сияющие глаза. — Спасибо тебе! Ах, спасибо! И убежал. Дома — за лист бумаги. Сначала пером, потом акварелькой. И вот он — богатырь. Первый васнецовский богатырь. Витязь могуч, конь тяжел — серьезная сторона, где этакая застава. И сразу покойно на душе сделалось. Удивительно покойно, словно домой воротился. Подумалось: «А все Чистяков». В конце жизни Виктор Михайлович скажет биографу о своей первой встрече с Павлом Петровичем: «Это было для меня как бы благословением отца. Он окрылил меня, влил силы и убежденность. Он научил понимать назначение художников и деликатнейшим, проникновенным образом указал, поощрил мою дорогу в искусстве. Благословил на нее. Спасибо ему за это чрезвычайное!» Январь. Зима вовсю раскатилась по матушке-России, а в Петербурге слякоть. С неба то дождь, то хлесткая отвратительная крупа, то снег ошметками, мокрый, тяжелый. Тоска. Но тосковать времени нет. Из Академии на урок, с урока в литографию, в редакции. Для «Семьи и школы» нарисовал бурлаков к рассказу Н. Александрова «Волга». Рисовал, держа в уме репинские этюды. Волгу толком не видел, а хотелось точным быть. Журналам подавай сцены из жизни, чтоб типы были и чтоб с юмором. Нарисовал «Обучение терпению». Молодой человек водрузил на нос собаки кусочек хлеба. Вроде бы смешно. Нарисовал пьяненького могильщика. Могилу копает, мордастый, веселый. Нарисовал чиновника с газетой, на стол ему поставил бутылку, стакан. Рисунок назвал «Развлечение». Деньги нужны. А потому ничем не брезговал. Для «Всемирной иллюстрации» сделал полосный рисунок «Пляска лезгинки на Кавказе», в редакции вроде бы довольны остались. Нацарапал пером картинку «С квартиры на квартиру». Бедный отставной чиновник со старухой женой и со скарбом на салазках. В книжку для народного чтения взяли его офорт «Зима». Нарисовал композицию «Заштатный», «Книгу для маленьких детей» отыллюстрировал. Тут и любопытная девочка, которой нос дверью прищемили. Нос раздулся. Хоть и посочувствуешь бедняге, а все рассмеешься. Нарисовал франта с опухшей от зубной боли щекой. Котят, напяливших панталончики... Смешно! А самому невмоготу. За окном целый день серо, будто больничное одеяло на него повесили. В груди сипы, кашель, хоть и с мокротой, но бьет уже целый месяц. О братьях меньших все время думается. Ведь одни теперь. То есть все пристроены, все учатся, но коли ни отца, ни матери — одни. Сиротство. Встали перед глазами их рябовские бугры в кудрявых лесах. Огромные деревья за домом, за церковью. Рябовский свет! Ливень света! Особенно зимой, в мороз, при ясном-то небе. Ливень света! О господи! Хотелось молиться и плакать. Отхаркнул мокроту. Выпил настоя мать-и-мачехи, зажег лампу. Чтоб в полдень с лампой сидеть! Сел за стол, закрыл глаза — и опять увидел вятский ливень света. И не зная почему, может, от сиротства своего, от немочи, от великой тяги к доброму, к материнскому, к свету, стал рисовать Богородицу с младенцем. Не отошел от стола, пока не закончил рисунка. Посмотрел — прекрасно. Нежная, горькая, великая в подвиге своем — благодатная. Тихонько вздохнул и лег спать. Утром поехал к Ильину, попросил денег в долг, потом в Академию взять отпуск. Домой, домой — пока кровью не закашлял! К Петру Федоровичу Исееву с разбегу, с улицы пойти не посмел. Конференц-секретарь Академии бывает крут с учащимися. Пошел излить душу Репину, а у того в мастерской рябоватый, кудреватый, веселый человек Максимов. — Эко! — удивился он. — От кашля на Северный полюс бежит. Да в твоей Вятке ты не только дохать не перестанешь, но вдобавок еще и не прочихаешься. Вот что, друг Васнецов! Я тут в Киев собрался, в издревле святорусские места, айда со мной! — Виктор, не раздумывай! — загорелся Репин. — Наша малоросская земля теплая, добрая, а сонечко и подавно гарное. А какие у нас зирочки, а какие паночки! Езжай, езжай и возвращайся здоровым да с картиною в придачу. Я «Бурлаков» на Волге сыскал, а ты вдруг на Украине свое счастье творческое найдешь. Поездка на Украину состоялась, только вот удачной ее никак не назовешь. Здесь Васнецов заболел холерой. Максимов товарища в беде не бросил, рискуя заразиться, ходил за ним, как за малым дитем, и выходил. К сожалению, сведений об этом рисковом событии в жизни обоих художников почти не сохранилось. Авторы разного рода статей о Васнецове любят помянуть, что о художнике написано много. И действительно, много, а вот толковое жизнеописание пока что одно — книга Моргуновых. В архивах Русского музея хранится тетрадочный листок с датой 13 июля 1871 года. Видимо, для врача выздоравливающий Виктор Михайлович записывал, что ел и, главное, сколько пил: холера обезвоживает организм. «Вчера с утра чувствовал хорошо, — читаем мы в этом своеобразном дневнике, — чаю выпил 2 1/2 стакана с полубулкой. Завтракал кусок говядины. Хорошо обедал в 2 1/2 часа с аппетитом (ел) суп с говядиной и жаркое говяжье. Пили кофе 1 1/2 стакана пол-дубовый, после обеда хорошо. Чаю вечером пил 3 1/2 стакана. В 8 часов гулял, после прогулки забулькало и заворчало, слабость... Сегодня поутру чаю пил 3 стакана с полубулкой... Живот обвяз — давление и легкая тяжесть в голове, мочи выделяется не сильно...» и т. д. Холеру молодой организм осилил, но, видно, болезнь эта для творчества даром не прошла. Позже, прожив несколько лет в Киеве, и потом, бывая в нем наездами, Васнецов так никогда и не обратился в своем творчестве к украинским темам. А ведь сам Киев для живописца с его стариной, Днепром, далями куда как соблазнителен. От болезней, душевных и телесных, лучше всего все-таки лечит родина. И, не заезжая в Петербург, Виктор Михайлович отправился искать потерянное было здоровье — в Вятку. Примечания1. Передвижная и Академическая. 2. Картина В.Д. Поленова «Христос и грешница» (1887).
|
В. М. Васнецов Бродячие музыканты, 1874 | В. М. Васнецов Ковер-самолет, 1880 | В. М. Васнецов Три царевны темного царства, 1884 | В. М. Васнецов Царевна-лягушка, 1918 | В. М. Васнецов Богатырский галоп, 1914 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |