|
Глава 10. Парижский орган: апофеоз семейной жизниВ браке Василий Суриков прожил десять лет и за исключением того эпизода, когда чуть не умер он сам, постоянно был озабочен здоровьем Елизаветы Августовны, по-домашнему — Лили. Но пока складывалось все благополучно. Художник получает орден Святой Анны III степени, дававший ежегодную пенсию в пределах ста рублей. И, хотя Наталья Кончаловская в биографической повести о великом деде написала, что он отнесся с насмешкой к этой награде и никогда не собирался ее надевать, для тещи и тестя это был знак благополучия их младшей дочки. К тому же стоит напомнить, что Наталья Кончаловская писала свое произведение, когда советский строй казался утвердившимся навсегда, и по поводу всего царского, в лучшем случае, следовало насмешничать. Получение ордена оказалось поводом для тещи наконец-то посетить зятя, побывать в Москве. Марии Александровне Шарэ надо было убедиться в том, что дочка живет благополучно. До нее долетело что-то о сыром летнем сидении в Перерве, о крутом нраве художника-казака. Посещение двоюродного дедушки-декабриста Петра Свистунова тоже, вероятно, входило в тещины планы в декабре 1882 года. Мария Александровна прибыла в Москву с замужней дочерью Софьей, ставшей Кропоткиной. У самой этой фамилии для нас есть некий анархо-революционный окрас. Понятно, что казака Василия Сурикова ничем было не напугать. Тещу («Вся как фарфоровая!» — шептались дочки Оля и Лена) и свояченицу он встретил, как встречает воин лучшие дни мира. Наталья Кончаловская: «Бабушка смотрит на Ольгу. — La copie de son pere! — говорит она, кивая головой на старшую внучку. — Да, да, вылитый Вася, — подхватывает Софья. — А вот Леночка вся в тебя, Лиля! И они с интересом разглядывают девочек, переговариваются, целиком уйдя в мир почти невесомых бесед, в которых так давно не участвовала Елизавета Августовна. Ей радостно, легко, но чуть-чуть смешно. — Ну, покажи нам свою квартиру, Лиля, — просит бабушка. Все идут в спальню, потом в кухню, потом в гостиную и столовую. — А здесь что? — спрашивает Мария Александровна, указав на закрытую дверь. — А там, мамочка, Васина мастерская... Только она сейчас заперта... Там картина. Вася придет, сам покажет... — Елизавета Августовна почему-то смешалась, вспыхнула и сразу стала приглашать гостей к накрытому столу: — Давайте позавтракаем. Все давно готово. Пашенька, самовар! Паша, озабоченная, важная, подвязавшая по случаю приезда гостей новый, туго накрахмаленный фартук, внесла самовар и кофе для Марии Александровны. — Ах да! Как же это я чуть не забыла! — говорила Мария Александровна, отрезая тоненькие ломтики холодного ростбифа. — Ведь Вася получил орден Анны на шею! Поздравляю тебя, Лиля! — Представь, мама, за роспись "Вселенских соборов" орден и ленту на грудь. — Софья вдруг расхохоталась. — Нет, я не могу себе представить, чтобы Вася надел орден! — Пока что он ни разу нигде с орденом не появлялся, — смеялась хозяйка, — орден лежит у меня в комоде. А какой красивый! Подождите, я сейчас вам его покажу. Елизавета Августовна выскользнула из-за стола, побежала в спальню и вернулась со шкатулкой в руках. — Вот, смотрите! Гости увидели на белом бархате подкладки эмалевый красный крест с золочеными острыми углами, соединенными кружевной золотой резьбой. Крест был прикреплен к муаровой красной ленте с желтыми каемками. — Красиво, но держу пари, что он ни разу его не наденет! — шутила Софья...» Обратим внимание на то, что жена художника перед дверью в его мастерскую «почему-то смешалась, вспыхнула...». Возможно, Елизавета Августовна полагала, что живопись мужа не отвечает тонкому французскому вкусу. А иногда даже русскому. «Краски грубо наляпаны, мазня... семейство каких-то моржей...» — так выскажется в «Новом времени» о «Меншикове в Березове» ученый-зоолог и писатель Николай Петрович Вагнер1. Картина будет завершена спустя несколько месяцев после посещения Суриковых Марией Александровной Шарэ и Софьей Августовной Кропоткиной, выставлена, а летом семья оказалась далеко не в Париже, а снова в Перерве. Что-то не добродило в казаке-художнике. Он пишет картину-этюд «Старик-огородник». Жаркий летний день, солнце, от которого старик прикрыл глаза, вглядываясь в далекий горизонт. Не Сибирь ли там? Не о Сибири ли мечтает Суриков?.. Старик бос, холщовая его одежда проста донельзя. Грубые, широкие штаны в заплатах. Почти антиискусство. Это ли не пощечина изысканному академизму? Народность и еще раз народность. И что должна чувствовать при этом Елизавета Августовна? А вот еще «Этюд нищего Архипа Цветкова». Это этюд к юродивому из будущей картины «Боярыня Морозова». Знает ли об этом сам художник? В.С. Кеменов: «На этюде изображен в фас пожилой нищий... Сквозь распахнутый ворот рубахи видна загорелая грудь; из дырявой одежды высовывается голое плечо... Рубаха, освещенная солнцем, дает в складках темно-желтые, розоватые, сиреневые оттенки. А складки штанины на выдвинутой вперед босой ноге нищего написаны с богатством градаций серебристо-сиреневого цвета и с лиловыми, розовыми, палевыми, голубыми и сизыми оттенками, заставляющими вспомнить о палитре Веронезе и Тициана. Не потому, что Суриков стал им подражать; в этом этюде он, как всегда, идет от натуры. Но изучение итальянских колористов под руководством Чистякова в Эрмитаже привело Сурикова к мысли, что красота тончайших оттенков и переходов в их картинах зависит от умения всматриваться в саму натуру и видеть ее глазом живописца, открывающим сложное красочное богатство и в совсем простых, казалось бы, "некрасивых" предметах»2. Суриков задумал великую картину. Судьба боярыни Морозовой волновала художника со времен сибирского молодечества. Далекие римские мученики за веру не будоражили его русских чувств. Своя мученица, принявшая на себя все удары судьбы, — она была, как живая. Художник увидел черную ворону на белом снегу — это был импульс, из которого вырастет полотно. «Меншикова» называл он отдыхом перед созданием «Боярыни Морозовой». Ему предстояло осознать и воплотить трагический образ женщины-героини. В европейском искусстве он хотел увидеть нечто, равное по силе выражения задуманному. Европа пережила ужасающие коллизии истории, среди которых была инквизиция. Скрежет зубовный, дробление костей и костры, жестокость папства — не они ли разбудили науки, как способ спасения от карающего меча Церкви в просвещении, привели к секуляризму. «Сикстинская мадонна» Рафаэля, находящаяся в Дрездене, — это умиротворение европейских народов великим искусством. К ней стекались толпы путешественников, словно к явленному чуду. Поспешил из Перервы в Дрезден и Суриков. Решая огромную творческую задачу, Суриков попутно решал и семейную. Он привезет Елизавету Августовну на родину предков во Францию. А потом... потом они побывают в Сибири, на родине его предков. У Сурикова появится полное моральное право показать детей родне, а детям — родню. Так положено, это зов рода. Он пишет из Парижа в Красноярск 14—26 октября 1883 года: «Ну, вот мы и в Париже. Живем здесь уже больше недели. Останавливались три дня в Берлине и двое суток в Дрездене. Осматривали там картинные галереи. Описывать достопримечательности будет длинно, но из картин меня удивили в Дрездене Веронеза вещи и в Берлине одна вещь — это Рембрандта небольшая картина, удивительная по тону. У "Сикстинской мадонны" в Дрездене мне понравились глаза, рот Богоматери и голова св. Варвары. Здесь в Париже трехгодичная выставка, более 2000 номеров. Нравится мне Рошгросса "Андромаха", хороша по общему тону. Портретов выдающихся нет, но зато есть пейзажи Добиньи. Есть еще историческая картина Брозика "Суд над Иваном Гуссом". Колоссальная вещь по размеру, но сухо написана вся, исключая осуждающего прелата, — у него белая риза (одна только и есть) написана широко и довольно колоритно. Такая масса, что всего не упомнишь, а для скульптуры (в которой нет ничего замечательного) отведена площадь с Зубовский бульвар наш. Целый сад. Сверху удивительный вид. Чудные вещи — жанры де-Нитиса и Бастьен-Лепажа. Его "Женщина картофель собирает" ("Октябрьский сезон" называется). Живая стоит. Много вообще декоративных вещей, колоссальных размеров. Есть еще Беккера Карла "Умирающая христианка", стрелами пронзенная, с лестницы падает. Уж не вашего ли это знакомца? Слишком серо, но композиция недурная. Есть еще цветы и бараны, написанные с большим воодушевлением на саженных холстах. Тут чего хочешь, того просишь. Разнообразие великое. Я Вам всего не могу описать, но приеду — расскажу. Движение страшное по улицам, когда хорошие дни выпадают. К сожалению, часто идут дожди, тогда ужасно скверно в Париже. Лиля вам всем кланяется, и я тоже. Дети здоровы. В Берлине их поразила великанша Марианна. Вот рост-то! "Ахт фус, цвей соль", как она сказала. Оля и Лена назвали ее: "Тетя золотая". Кланяемся дяде золотому. Тороплюсь. Все в Лувр хожу, не могу еще всего осмотреть. От меня версты три будет. Мы живем около Елисейских полей; наш адрес: Rue des Acacias, № 17, chez Madame Mitton, для передачи нам. Мой поклон...» Василий Суриков выехал с семьей за границу 24 сентября 1883 года. Сохранилась его расписка Павлу Третьякову о том, что он получил от последнего 2 тысячи 500 рублей. Очевидно, вторую половину за приобретенного Третьяковым «Меншикова» художник хотел получить по возвращении. Рассчитать бюджет надо было точнейшим образом, ведь новая картина когда еще будет создана и продана. Берлин — Дрезден — Кельн — Париж — Милан — Флоренция — Рим — Неаполь — Венеция — Вена — такой маршрут кажется сложным и в наши дни асфальтированных дорог. А тут двое маленьких дочек, необходимое снаряжение художника, слабое здоровье супруги. Поездка для художника — работа. Восемь месяцев. Эпистолярное наследие Василия Сурикова — это в основном письма матери и брату. Писать письма он не любил, как заметил Илья Репин. Писал по чувству долга и привязанности. Репин и Крамской в своих письмах излагали взгляды на искусство, общественную жизнь, теоретизировали. Позировали перед потомками. Из Парижа Суриков впервые напишет не о том, чтобы ему прислали из Красноярска сушеной черемухи и что он отправляет денег матери на платье, — это письма о европейском искусстве и впечатлениях. К искусству — строг, что вынес из Академии. Из Парижа Суриков пишет и Третьякову. Он благодарен коллекционеру. Еще бы — тот понял его полотна, невзирая на критику. «Павел Михайлович! Вот уже три недели, как я живу в Париже. Был на выставке несколько раз. Вы мне говорили, что она будет открыта до 18 октября, но ее отложили еще до 15 ноября. Громадная масса вещей, из которых много декоративных. Они меня вначале страшно шарахнули, ну, а потом, поглядевши на них, декорации остались декорациями. Это бы ничего, да все они какие-то мучно-серые, мучнистые. Из картин мне особенно понравились живо и свежо переданные пейзажи де-Нитиса. Ни манеры, ни предвзятости, ничего нет. Все неподдельно искренно хвачено. И цвета чудесные, разнообразные у Нитаса. А рыбы Жильберах — чудо что такое. Ну, совсем в руки взять можно, до обмана написано. Я у Воллона этого не встречал. Он условный тон берет. "Женщина, собирающая картофель" Бастьен-Лепажа тоже как живая и по тону и по рисунку; я иногда подолгу пред ней стою. И все не разочаровываюсь. Что за прелесть стадо овец Вайсона, в натуру, страшно сильно написано. Хороша по тону картина Рошгросса "Андромаха". Хотя классическая вещь, но написана с воодушевлением. Я лучшей передачи Гомера в картине не видел. Другая историческая громаднейшая картина Брозика "Суд над Гуссом" мне не понравилась. И тон и композиция условны: взяты не с натуры фигуры, оттого и скучно. Или, может быть, еще оттого, что картина огромная, а цвета натурального нет, хотя лица есть и с выражением. Вообще по исторической живописи ничего нет нового и захватывающего. Но что есть еще хорошего, то это цветы, nature morte и пейзажи. Из жанра мне нравится Даньяна "Оспопрививание". Немного фарфоровато, но цвет и рисунок хороши. У Сергей Михайловича (младший брат Павла Третьякова. — Т.Я.) лучшее произведение этого симпатичного художника, там и упомянутого недостатка нет. Из портретов хорош Фриана, а остальные сухи и неколоритны. Вообще выставка отличается более декоративной внешностью, спешностью, что меня сильно вначале разочаровало. Смысла много не найдешь. То же и в скульптуре: там все голье бессмысленное и даже некрасивое, формальное. Какие чудные есть рисунки пером, тушью. А в архитектуре порадовали меня рисунки терм Каракаллы. Ходил несколько раз в Лувр; там, как я и думал, понравились мне Реньо. Веронеза "Брак в Кане" меня менее поразил, нежели "Поклонение волхвов" его же в Дрездене. То меня с ума свело. В Берлине: Бегаса скульптура и Рембрандта "Женщина у постели" оставили то же во мне впечатление. Но я скажу, что нам нужно радоваться, что у нас есть Эрмитаж, где собрание картин в тысячу раз лучше, нежели у французов. Не думаю долго оставаться в Париже. Поеду в Италию на зиму и весну. Здесь как-то холодно. Все дрожу. Вначале так все в комнате в шляпе и пальто сидел, а теперь немного полегше, попривык. Думаю еще Вам написать поподробнее о других своих впечатлениях. Пойду завтра в Notre Dame. Очень уж любопытно. Был вчера в опере. Шел "Генрих VIII" Сен-Санса. Боже мой, какие декорации, вкуса сколько и простоты! Костюмы на сцене все не яркие, а все по тону всей залы. Ужасно мне понравилось. И музыка-то под сурдинку, кажется. Балетная часть тоже на какой высоте стоит! Весело живут парижане, живут, ни о чем не тужат, деньги не падают по курсу, что им! Кстати, я, Павел Михайлович, говорил Вам о деньгах? Бывши в Москве. Мне покуда не нужны они, так что, может быть, до приезда домой и не потребуется мне, а уж если наоборот, то вышлю свой подробный адрес; мой же теперь: Rue des Acacias № 17, chez Madame Mitton. Если вздумаете написать мне, то по нему, так как я недели две-три проживу в Париже. Нет ли новостей каких-нибудь по части искусства? Я здесь ничего не ведаю о нем, так как с художниками еще не познакомился. Посылаем наш поклон Вам и Вере Николаевне и всем вашим. Я еще надеюсь написать Вам о других моих впечатлениях. Уважающий Вас В. Суриков». Почти одновременно с письмом Третьякову — 16 ноября Суриков пишет и в Красноярск. Осенняя парижская непогода заставила его сидеть дома. Хочется ускорить отъезд в Италию, а пока можно отписаться. Зима — не самое лучшее время для ее посещения, но это и не та зима, что на Руси. «Здравствуйте, милые мама и Саша! Я в настоящее время живу в Париже, вот уже целый месяц. Останусь здесь недели две, а потом поеду в Италию и возвращусь, Бог даст, в апреле в Москву. Если бы ты знал, какая тут суматоха в Париже, так ты бы удивился. Громадный город с трехмиллионным населением, и все это движется, говорит, не умолкая. Я сюда приехал с семьею, устроились в небольшой недорогой квартире. Меня, собственно, заинтересовала художественная выставка за целые 5 лет французского искусства. Масса картин помещается в здании почти в половину нашей Новособорной площади в Красноярске. Сколько здесь магазинов-то — ужас, под каждым домом по нескольку магазинов! Особенно они вечером ослепляют блеском своим. Все это освещено газом и электричеством. Был проездом в Берлине, Дрездене, Кельне и других городах на пути в Париж. Останавливался там тоже по нескольку дней, где есть картинные галереи. Жизнь уж совсем не похожа на русскую. Другие люди, обычаи, костюмы — все разное. Очень оригинальное. Хотя я оригинальнее Москвы не встретил ни одного города по наружному виду. Так вот, Саша, за целые 9000 верст я от тебя. Не знаю, мечтаю попасть и в Красноярск летом. Уж начал ездить, так и домой приеду к вам. Милая мамочка, Бог даст, увидимся? Только берегите здоровье. Очень рад, что ты, Саша, поправил дом. Я писал тебе, чтобы ты послал ягод, так если не послал еще, то и не посылай. Все равно без меня в Москве лежать будут. Пиши, Саша, в Рим, Италия, Poste restante, на мое имя, напиши по-французски». Какое это было великое увлечение XIX века — письма! Без них о Сурикове было бы известно очень мало. Взять Вермеера Делфтского — у него есть ряд картин, на которых изображены голландцы, получившие, читающие письма из дальних странствий. Но о самом Вермеере известно крайне мало. Он не был путешественником, каким оказался Василий Суриков. На какой бумаге писать и как выбрать конверт, наверняка подсказывала Василию Ивановичу Елизавета Августовна — дочь владельца писчебумажного магазинчика. Может быть, сама покупала и бумагу, и конверты, и перья. Письма для русских, рассеянных на просторах огромной страны, были первейшим делом. После окончания Академии художеств и работы над «Вселенскими соборами» Суриков, по его словам, стал пленэристом. Для «Утра стрелецкой казни» все этюды выполнил на открытом воздухе. Он замечает приметы пленэра у Веронезе и Мурильо. В Париже художник ограничивается «культурными мероприятиями», размышлениями, за кисти не берется. Письмо Сурикова историческому живописцу Николаю Сергеевичу Матвееву, члену Товарищества передвижных выставок, задумавшему тоже совершить заграничный вояж, передает некоторые детали пребывания в Париже: «Вы спрашивали меня насчет жизни в Париже, то на это я скажу, что квартиру (1 комнату) Вы можете нанять здесь, так как Вы одинокий, за 30—40 франков в месяц; на наши деньги это будет 12—16 рублей. Лиля говорит, что провизия здесь очень дорога (она сама покупает). Но я знаю одного человека, который платит по 7 франков в день со столом и квартирой (Rue de la Boetil, Hotel "Angleterre"). Вообще нужно, чтобы прожить в Париже очень скромно, по крайней мере, 200 франков в месяц (80 руб.). Это без красок, одежды и удовольствий... Паспорт спросят в Эйдкунене (на границе), если Вы поедете на Берлин. Если через Варшаву, то засвидетельствуйте в австрийском посольстве. На границе Франции и в Париже паспорта не спрашивают. Мы думаем теперь ехать в Италию. Поклон всем Вашим. Выставка трехгодичная закрыта 15 ноября. Я думаю, теперь в Москве снег? А здесь еще цветы на улицах продают, трава в садах зеленая, яркая. Я днями хожу в летнем пальто. Тут по большей части ходят в одних сюртуках...» Долго вынашивал Василий Суриков письмо учителю Павлу Чистякову. Хотелось быть точнее в оценках. Вниманием не обойти. Знает ведь учитель, что он отправился в заграничную поездку. И так когда-то переживал, что Сурикова не отправила за границу Академия художеств по ее окончании. И вот, наконец, ученик совершенствуется, изучая полотна старых мастеров. Сколь бы ни было богатым собрание Эрмитажа, не все там есть. Суриков сообщает Чистякову, что странствует уже три месяца, значит, письмо написано после 24 декабря. В центре внимания — все та же трехгодичная выставка. Возможно, отъезд художника из России именно в сентябре был вызван желанием подгадать под нее и увидеть все новое, что представили французы, одним разом: «Живу теперь в Париже. Приехал я сюда посмотреть 3-годичную выставку картин французского искусства. Встретил я на ней мало вещей, которые бы меня крепко затянули. Общее первое мое впечатление было — то это удивление этой громадной массе картин, помещенных чуть ли не в дюжине больших зал. Куда, думал я, денутся эти массы бессердечных вещей? Ведь это по большей части декоративные, писанные с маху картины, без рисунка, колорита; о смысле я уже не говорю. Вот что я сначала почувствовал, а потом, когда я достаточно одурел, то ничего, мне даже стали они казаться не без достоинств. Но вначале, Боже мой, как я ругал все это в душе, так все это меня разочаровало... Но, оставив все это, я хочу поговорить о тех немногих вещах, имеющих истинное достоинство. Возьму картину Бастьен-Лепажа "Женщина, собирающая картофель". Лицо и нарисовано, и написано, как живое. Все написано на воздухе. Рефлексы, цвет, дали, все так цельно, не разбито, что чудо. Другая его вещь, "Отдых в поле", слабее. Понравились мне пейзажи и жанры де-Нитиса: кустарник, прямо освещенный солнцем, тени кое-где пятнами. Широко, колоритно, разнообразно хвачено. Его же есть какая-то площадь в Париже: тоже солнце en face. Колорит его картин теплый, пористый, мягкий (писано будто потертыми кистями), в листве тонкое разнообразие цвета. Видно, писал, все забывая на свете, кроме натуры пред ним. Оттого так и оригинально. Да, колорит — великое дело! Видевши теперь массу картин, я пришел к тому заключению, что только колорит вечное, неизменяемое наслаждение может доставлять, если он непосредственно, горячо передан с природы. В этой тайне меня особенно убеждают старые итальянские и испанские мастера. Были на выставке еще пейзажи южного моря ярко-голубого цвета — это Монтенара. У него только форма слаба. Большой пейзаж с кораблем, должно быть, прямо и схватил с натуры, нарвал сгоряча на большом холсте. Хороши рыбы Гиберта. Рыбья склизь передана мастерски, колоритно, тон в тон замешивал. Говорили, что Воллон — мастер этого дела, но ведь он этих рыб пишет в каком-то буровато-коричневом мешаве, и рыбы склизки, да и фон-то склизкий. А ничего нет несчастнее в картине, как рыжевато-бурый тон. Это картину преждевременно старит, несмотря ни на какое виртуозное исполнение. Удивили меня бараны Вайсона, написаны в натуру прямо на воздухе; чудесно передана рыхлая шерсть; тут есть и форма и цвет не в ущерб одно другому, совсем живые стоят... Рядом с этим живьем и Кабанеля разные Федры и Иаковы: все это "поздней осени цветы запоздалые". Нужно бы думать, что со времен Давида, Гро и других классиков люди, взгляды на жизнь страшно изменились, а их еще заставляют смотреть на мертвечину. Из всей этой школы один Жером совсем еще от жизни не отрешался. Конечно, он писал много картин из старой, античной жизни, но у него частности картин всегда были навеяны жизнью. Помните его картину — гладиатор убивает другого? Эти поножи на теле, котурны и теперь можно встретить на слугах парижских извозчичьих дворов, где они кареты обмывают, чтобы не замочить ноги, так они из соломы котурны надевают. А ковры, висящие у ложи весталок, я тоже каждый день вижу вывешанные из окон для просушки, и изломы те же, как у него на картине. Оно и понятно, хотя не по этим признакам, какие я здесь выставил, французы, как народ романский, имеют свойство и наклонность ближе и точнее изображать римскую жизнь, нежели художники других наций. Хотя русские по своей чуткости и восприимчивости могут и чужую жизнь человечно изображать. На выставке я, конечно, картин с затрагивающим смыслом не встречал, но французы овладели самой лучшей, самой радостною стороной жизни — это внешностью, пониманием красоты, вкусом. Они глубоки по внешности. Когда посмотришь на материи, то удивляешься этому бесконечному разнообразию и формы и цвета. Тут все будто хлопочут, чтобы только все было покрасивее да понаряднее...» Тут, можно предположить, Суриков задумался. Задевать французов не хотелось. Все же — родственники. Да, может, и не успел понять сущность местного бытования. Окунул перо в чернильницу и продолжил: «Конечно, это только по внешности я сужу. Со внутреннею стороною жизни я не имел достаточно времени ознакомиться, но из всех современных народов французы сильно напоминают греков своею открытой публичной жизнью. Как там, так и здесь искусство развилось при благоприятных условиях свободы. То же мировое значение и языка, обычаев, моды. Климат тоже не суровый — работать вдосталь можно. Что меня приводит в восторг, трогает, то это то, что искусство здесь имеет гражданское значение, им интересуются все — от первого до последнего, всем оно нужно, ждут открытия выставки с нетерпением. Для искусства всё к услугам — и дворцы, и театры, и улицы, везде ему почет. Видишь церковь с виду, взойдешь туда, там картины, а ладану и в помине нет... Вначале я сказал, что картины французов меня разочаровали в большинстве. Я понимаю, отчего это произошло: художники они по большей части чисто внешние, но в этой внешности они не так глубоки, как действительность, их окружающая. Этот ослепительный блеск красок в материях, вещах, лицах, наконец, в превосходных глубоких тонах пейзажа дает неисчерпаемую массу материала для блестящего чисто внешнего искусства для искусства, но у художников, к сожалению, очень, очень редко можно встретить все это переданное во всей полноте... На выставке есть картины Мейсонье. Народ кучей толпится у них. Вы, конечно, знаете его работы достаточно. Эти, новые, нисколько не отличаются от прежних. Та же филигранная отделка деталей, и это, по-видимому, сильно нравится публике. Как же, хоть носом по картине води, а на картине ни мазка не увидишь! Все явственно, как говорят в Москве. Нет, мне кажется, что Мейсонье нисколько не ушел дальше малохудожественных фламандцев: ван дер Хельста, Нетчера и других. Невыносимо фотографией отдает. Кружево на одном миниатюрном портрете, я думаю, он года полтора отделывал. Из исторических картин мне одна только нравится — это "Андромаха" Рошгросса. Тема классическая, но композиция, пыл в работе выкупают направление. Картина немного темновата, но тона разнообразные, сильные, густые; вообще написал с увлечением. Художник молодой, лет 25. Это единственная картина на выставке по части истории (даже не истории, а эпической поэзии), в которой есть истинное чувство. Есть движение, страсть; кровь, так настоящая кровь, хлястнутая на камень, ручьи живые, — это не та суконная кровь, которую я видел на картинах немецких и французских баталистов в Берлине и Версале. Композиция плотная, живая. Есть еще одна историческая картина — Брозика — "Суд над Гуссом". Композиция условная, тона и яркие, но олеографичны. Фон готического храма не тот. Вон в Notre Dame, когда посмотришь на фон, то он воздушный, темно-серовато-лиловатый. А когда смотришь на окно-розу, то все цвета его живо переносятся глазом на окружающий его фон. Что за дивный храм! Внешний вид его вовсе не напоминает мрачную гробницу немецких церквей; камень светлее, книзу потемнее, и как славно отделяется он от светлой мостовой. Постройка вековечная. Внутри сеть сводов, а снаружи контрфорсы не позволяют ему ни рухнуть, ни треснуть». И, наконец, о любимом музыкальном инструменте — органе. Органно звучит небо над Сибирью, каскады звуков создает несущийся ветер... «Странно, все эти связки тонких колонок напоминают мне его орган, который занимает весь средний наос. Никогда в жизни я не слышал такого чарующего органа. Я нарочно остался на праздники в Париже, чтобы слышать его. В тоне его чувствуются аккорды струнных инструментов, тончайшего пианиссимо до мощных, потрясающих весь храм звуков... Жутко тогда человеку делается, что-то к горлу приступает... Кажется тогда, весь храм поет с ним, и эти тонкие колонки храма тоже кажутся органом. Если бы послы Владимира святого слышали этот орган, мы все были бы католиками... Много раз я был в Лувре. "Брак в Кане" Веронеза произвел на меня не то впечатление, какое я ожидал. Мне она показалась коричневого, вместо ожидаемого мною серебристого, тона, столь свойственного Веронезу. Дальний план, левые колонны и группа вначале с левой стороны, невеста в белом лифе очень хороши по тону; но далее картине вредят часто повторяющиеся красные, коричневые и зеленые цвета. От этого тон картины тяжел. Вся прелесть этой картины заключается в перспективе. Хороша фигура самого Веронеза в белом плаще. Какое у него жесткое, черствое выражение в лице. Он так себя в картине усадил, в центре, что поневоле останавливает на себе внимание. Христос в этом пире никакой роли не играет. Точно будто Веронез сам для себя этот пир устроил... и нос у него немного красноват; должно быть, порядком таки подпил за компанию. Видно по всему, что человек был с недюжинным самолюбием. Тициана заставил в унизительной позе трудиться над громадной виолончелью. Другая его картина гораздо удачнее по тонам — это "Христос в Эммаусе". Здесь мне особенно понравилась женщина с ребенком (на левой стороне). Хорош Петр и другой, с воловьей шеей! Только странно они оба руки растопырили параллельно. Картина, если помните, подписана "Паоло Веронезе" краской, похожей на золото. Я не могу разобрать, золото это или краска». Суриков все писал и писал это свое почти единственное в жизни сочинение, касающееся его взглядов на искусство, обобщая свои впечатления. Его живой язык — объяснение его новаторских взглядов. Идти от жизни и слышать над-мирную музыку. «Потом начинается мое мучение — это аллегорические картины Рубенса. Какая многоплодливая, никому не нужная отсебятина. Я и так-то не особенно люблю Рубенса за его склизкое письмо, а тут он мне опротивел. Говорят, что это заказ. Из всех его картин в Лувре мне нравится одна голая женщина с светлыми волосами, которую крылатый старик под мышки на небо тащит; кажется "Антигона". Не знаю, придется ли мне увидеть такую картину Рубенса, где бы я мог с его манерой помириться. Превосходна картина Гверчино "Христос Лазаря воскрешает". Какой прелестный синеватый тон и руки у Христа! Помните? Мне очень нравится лицо у самого Гверчино на портрете, думающее, истощенное, глаза, ушедшие в себя. У него всегда в картинах есть душевное выражение, чего нельзя сказать про Веронеза, Тициана и других. Заботясь об одной внешности, красоте, они сильно напоминают греческую школу диалектиков до Демосфена. Эта школа тоже мало заботилась о мысли, а только блеском речи поражала слушателей. Итальянское искусство — искусство чисто ораторское, если можно так выразиться про живопись. Мурильо и "Богоматерь с херувимами" хороша, но за ней облако очень желто-буро, чисто разбитый яичный желток; должно быть от времени попортилось. Я не верю, чтобы Мурильо это допустил. Херувимы внизу, уходящие вглубь бесподобного голубого неба, превосходны: натура. Все они в рефлексе лиловатых облаков. Первопланный спереди, под ногами, чуточку не в тон, рыжеватый; налево херувимы условны. "Положение во гроб" Тициана тоже мне нравится, только поддерживающий Христа смуглый апостол однообразен по тону тела — жареный цвет. Странность эта бывает у Тициана: ищет, ищет до тонкого разнообразия цвета, а то возьмет да одной краской и замажет, как здесь в апостоле, так и в Берлине "Христос и динарий". Предлагающий динарий тоже, как и здесь, рыжей краской закрашен. Говорил мне кто-то дома, что Христос (берлинский) чудно нарисован, а между тем он сухими линиями рисован, например, нос его... Картину, видно, немцы прославили: совсем в их вкусе...» Своими впечатлениями в письме Суриков делился долго. Возможно, в памяти вновь зазвучал орга́н, познакомивший художника когда-то в Петербурге с Елизаветой Августовной. И сейчас, оставшись в Париже на католическое Рождество ради его величественных месс, художник соединял это с мыслями о семье. Наталья Кончаловская — из книги «Дар бесценный»: «В тот же вечер, оставив дочерей на попечение мадам Миттон, любезно согласившейся последить за ними и уложить их спать, Василий Иванович и Елизавета Августовна поехали в Большую оперу. Шел "Генрих VIII" Сен-Санса. Суриковы заняли места в ложе первого яруса. Театр, весь темно-красный с тусклым золотом, был по форме своей словно сплющен, приближен к сцене, и потому отовсюду она была хорошо видна. В сверкании роскошных электрических люстр шуршал шелками, переливался драгоценностями, колыхался веерами из страусовых перьев, розовел обнаженными плечами, полыхал золотом аксельбантов и эполет весь парижский бомонд. Он жил внизу, в партере, какой-то совсем обособленной, недоступной для сидящих наверху зрителей жизнью, и было интересно наблюдать за ним сверху. Но вот свет стал медленно угасать, и оркестр начал увертюру, вкрадчиво, мягко завораживая зрителей, отвлекая их внимание от самих себя к сцене. И с первой минуты поднятия занавеса Василий Иванович весь покорился обаянию простоты, изящества и отменнейшего вкуса, с которыми был поставлен спектакль, выполнены декорации и костюмы. Спектакль кончился в двенадцатом часу. Василий Иванович вывел жену к Лувру и затем по улице Риволи, через площадь Согласия, повел ее по Елисейским полям, по своему обычному, столько раз хоженому дневному пути». Наталья Кончаловская в этом отрывке из ее книги опиралась частью на одно из писем деда, частью — на воспоминания о своем путешествии в Париж в годы раннего детства. Мать, Ольга Васильевна, рассказывала ей, что такой же девочкой была в Париже в 1883 году. Свидетельств поездки Сурикова в Италию больше — здесь и простенький альбомчик, в нем он рисовал, делал записи. Примечания1. Позднее о картине «Меншиков в Березове» будет с почтительным недоумением размышлять Александр Бенуа, сравнивая его технику с техникой Ф.М. Достоевского: «...его <Сурикова> связь с гениально-безобразной техникой Достоевского». Цит. по: Бенуа А.И. История русской живописи в XIX веке. М.: Республика, 1995. 2. Цит. по: Кеменов В.С. В.И. Суриков. М.: Искусство, 1987.
|
В. И. Суриков Покорение Сибири Ермаком, 1895 | В. И. Суриков Венеция. Палаццо дожей, 1900 | В. И. Суриков Старик-огородник, 1882 | В. И. Суриков Четвертый Вселенский Халкидонский Собор, 1876 | В. И. Суриков Зубовский бульвар зимою, 1885-1887 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |