|
«Художники должны держаться друг друга»«Художники должны всегда держаться друг друга, — записал слова Куинджи живописец Владимиров. — Они могут расходиться и спорить только по вопросам искусства, но никогда не должны оставлять друг друга в жизненной борьбе». Эту же мысль, может быть несколько иначе изложенную, нетрудно найти и в других воспоминаниях о Куинджи: для Архипа Ивановича она была основополагающей и незыблемой, как и убеждение, что «художник должен всего себя посвятить искусству, жить только для него». «Эти мысли Куинджи проповедовал ученикам в академической мастерской, проповедовал на "средах", где собиралось ядро... Весенней выставки, на "понедельниках", "пятницах", словом, во все дни недели, на всех собраниях художников, где только он появлялся», — писал Рылов. На протяжении многих лет Архип Иванович думал над тем, как, каким путем объединить художников. Не по социальному и не по эстетическому признаку — он считал, что сила «не в "направлении", а в свободном проявлении своей индивидуальности, искренности и честности». Куинджи мечтал об объединении не художественном, но художническом — дружеском, человеческом. В 1904 году он вместе с большой группой преданной ему молодежи вступил в кружок «Мюссаровские понедельники», кружок назывался по имени его организатора Е.И. Мюссара. В него кроме Архипа Ивановича входили Альберт Бенуа, Ф.Ф. Бухгольц, П.К. Вениг, И.В. Владимиров, Н.Н. Каразин, К.Я. Крыжицкий, Н.К. Рерих, В.И. Зарубин и многие, многие другие. Собирались еженедельно (отсюда и название кружка) в великолепном особняке на Английской набережной, в доме номер 6 (ныне набережная Красного флота, 6). Собирались в отделанном деревянными панелями и затейливой резьбой зале — посидеть вместе и побеседовать, тут же — за чашкой чая — рисовали или компоновали какие-нибудь эскизы. Каждый год, в январе или феврале, устраивалась распродажа «мюссаровских рисунков», на вырученные за них деньги жили пятнадцать семей вдов и сирот художников. Из них же получали небольшие пенсии и ежегодные пособия некоторые одряхлевшие и больные художники, уже не способные работать и оставшиеся без средств к существованию. Молодежь прочила Архипа Ивановича в председатели, он, чувствуя глухое сопротивление старшего поколения, долго отказывался, прося видеть в нем лишь друга, к которому можно прийти с печалями и бедами. Всячески поддерживал кандидатуру Константина Яковлевича Крыжицкого, живописца-виртуоза, умевшего за полтора-два часа, прямо при заказчике, за светским разговором, написать хороший, а то и очень хороший пейзаж: Крыжицкий был веселым и добрым человеком и в то же время обладал недюжинной деловой сметкой. Но молодые твердо стояли на своем и, уговорив Куинджи стать председателем, сделали Крыжицкого его «товарищем», или, как мы сказали бы теперь, заместителем. Да и кому было возглавлять это объединение, если не Куинджи? Своей жизнью он доказал бескорыстную преданность искусству, и, когда Архип Иванович утверждал свои взгляды на него — учил, направлял, бурно хвалил или ругал, — все затихали. Его монологи — это и сегодняшние волнения, и раздумья долгих лет, и воспоминания. Многим запомнилась речь Куинджи на первом «понедельнике», за ужином. «Теперь, в дни шатаний и переоценки ценностей, — говорил Архип Иванович, — дошли бог знает до каких крайностей. Великих мастеров считают ничтожными, и наоборот. Утратилось всякое чувство меры в творчестве и в суждениях о нем. А между тем великое и прекрасное античное искусство потому сильно и нетленно, что древние, как никто, знали чувство меры. И вот за это дорогое чувство меры в искусстве, тайна которого в наши дни, к сожалению, позабыта, за его возрождение поднимаю свой бокал». Его слова могли быть горькими — чаще всего эта горечь проскальзывала, когда он говорил о положении художников в русском обществе. Были счастливые дни — Архип Иванович с гордостью вспоминал о том пиетете, которым были окружены первые выставки передвижников: «Великие писатели считали своим долгом отмечать выставки в больших журнальных статьях. Писали об искусстве Достоевский, Тургенев, Лесков, Григорович. Высоко стояла живопись». И что же осталось от удивительного того общественного подъема? У какой-нибудь «каскадной звездочки», возмущался Куинджи, даже туалеты в газетах описывают, а художников как бы и не существует: «...Приезжает Пахитонов, привозит с собой серию тех небольших картин, которые восхищали парижан, о нем почти нигде ни звука». Художники меньше всех связаны с общественной жизнью, уверял Куинджи. Романы и рассказы читают — писатели имеют непосредственную возможность говорить с обществом; артисты выступают часто — их видит много людей; художники же выставляются раз в год, а то и в два года, картины стоят в мастерских, скрытые от глаз публики. Значит, о них надо писать, и писать как можно больше, — критические статьи и будут мостом между ними и обществом. Сохранились воспоминания и о других его разговорах — поэтических, исполненных высокой образности. Неведомский рассказывал, как описывал ему Архип Иванович взлет двух орлов в Крыму. «По одному этому описанию, — утверждает он, — можно было узнать в нем большого художника». «Понедельники» дополнялись «средами» — по средам у Химоны, в доме Зарудного на Одиннадцатой линии (теперь Одиннадцатая линия, 56) собирался комитет Весенних — выпестованных Куинджи еще в девяностые годы — выставок. Выставки эти набирали все больше сил, их состав ежегодно обновлялся, прибавлялись молодые и совсем юные экспоненты, но ядром их по-прежнему оставались ученики Архипа Ивановича — «куинджисты». И Химона, и Чумаков, и Столица, и Зарубин, и Рылов были верны Весенним. Ни успехи в Вене, Льеже и Мюнхене, ни приглашения участвовать в самых посещаемых и модных выставках столицы не заставили их изменить той, на которой они начинали. «На такой большой выставке, как Весенняя, ваши картины могут потеряться», — твердили Рылову Серов и Дягилев, уговаривая его выставляться только у «мирискусников». «Если потеряются, туда им и дорога», — смеялся Аркадий Александрович. Чуть ли не каждую неделю у Химоны появлялся новый участник «сред», кто-нибудь из начинающих. Скоро у него не то что сесть — встать будет некуда. Куинджи вспоминаются такие же многолюдные и шумные сборища в тесной квартире Прахова. Былые времена... Адриана Викторовича давно нет в Петербурге, он — профессор Киевского университета, уже не мыслящий себя вне его стен и забот; он возглавлял Комиссию по постройке Владимирского собора, по его приглашению стены собора расписывали Васнецов и Нестеров. Но воспоминания воспоминаниями, а жизнь жизнью: Архип Иванович добивается для «сред» помещения в Академии, там, в просторном зале, могут разместиться все желающие. В работе комитета — в отборе картин и формировании выставок, в переговорах с экспонентами — он принимает непосредственное участие. Комитет доброжелателен и взыскателен одновременно; знатоки отмечают, что Весенние выставки год от года становятся лучше — разнообразнее, выше по мастерству. Но для Куинджи это только часть дела. За каждой работой стоит живой человек, часто нуждающийся, неимущий, поднимется он на ноги или нужда засосет его, заставит бросить кисти? Как добиться, чтобы деньги распределялись ровно и справедливо? «Это что же такое, — возмущается он. — Если я богат, то мне все возможно: и есть, и пить, и учиться, а вот ежели денег нет, то, значит, будь голоден, болей и учиться нельзя, как было со мной. Но я добился своего, а другие погибают. Так это же не так, это же надо исправить, это вот так, чтобы денег много было и дать их тем, кто нуждается, кто болен, кто учиться хочет». Это главное для него: накормить и дать возможность учиться. Значит, надо помочь хотя бы самым талантливым («Всем разве кто может помочь?»). Отдав в кассу министерства двора сто тысяч, Куинджи создает фонд, с процентов которого будут выдаваться по конкурсу премии за лучшие работы на Весенней. «Конкурс-то не ученикам, а профессорам задан, — усмехаясь, говорил Куинджи Петру Петровичу Гнедичу, писателю и историку искусства (им была написана трехтомная "История искусства с древнейших времен"). — Они должны под контролем печати определить несколько десятков картин — которая лучше, которая хуже. Это, скажу я вам, по себе знаю, что за задача. Тут шевелить мозгами надо! Черт его знает, кто написал лучше... Всколыхнутся. Не будет того застоя, той мертвечины, что теперь». Радовался, сердился и смеялся одновременно: «Вы, кажется, не понимаете, как это важно. И издатели газет не понимают, и публика не понимает. А поймут потом, когда я умру. Вот, скажут, такой старый черт, что он с профессорами сделал. А я уже буду лежать на кладбище, и ничего-ничего со мной не поделать». Каждый год — двадцать четыре премии. Первая в тысячу рублей, есть и по пятьсот, и по двести пятьдесят, и по сто. Молодежь не находит слов для благодарности, захлебывается от восторга, и это даже несколько смущает Архипа Ивановича. «Вы преувеличиваете мои заслуги, — говорит он. — У меня были деньги. Они мне не нужны: я всегда проживал очень мало. Для чего же они будут лежать? Разве вы не отдали бы того, что вам не нужно?» «Разве вы не отдали бы того, что вам не нужно?» — неудивительно, что такие слова быстро разносились по столице. В Петербурге были люди куда богаче Куинджи, но мало кто спешил расставаться со своими капиталами. Любители искусств тратились на картины, скульптуры, делали произведениями искусства свои имения и дачи. Куинджи не стремился владеть ничем — ни деньгами, ни красотой. Деньги имели смысл лишь для того, чтобы облегчать жизнь другим. Когда после его смерти вскроют завещание, увидят, что он не обошел никого: ни брата, который кормил его когда-то, ни девочки, с которой пас гусей в Карасевке, мариупольском предместье. А сейчас он щедрой рукой отдает деньги художникам, да еще так, чтобы оградить их самолюбие: не подаяние — премия, причем выданная не лично Архипом Ивановичем Куинджи, а академическим советом и комитетом выставок. И если бы Куинджи сказали, что он занимается благотворительностью, то он удивился бы: не благотворительностью, но душевной необходимостью была для него эта щедрость. «Всю жизнь об этом думал», — сказал он Гнедичу. Конкурс утвержден президентом Академии, обеспечен капиталом, — теперь, как бы ни изменился состав художественного совета, Весеннюю выставку, ежегодно разворачивающуюся в академических залах, со счётов не скинешь! Но Архип Иванович недолго чувствует себя счастливым: попытка помочь самым талантливым не оправдывает себя. Более того, конкурс помогает выплыть тем, кого он ненавидит больше всего на свете, — ловким дельцам, готовым приноровиться к любым требованиям. Зная вкусы жюри, они «пишут на них» и могут заранее рассчитывать на премии. Деньги достаются им, а другие, может быть более способные и уж наверняка более честные, опять ничего не имеют. Угнетающий Архипа Ивановича вопрос, как объединить художников, бескорыстно преданных искусству, как помочь им в борьбе за кусок хлеба, так и остается нерешенным. Разочарованный, он понемногу устраняется от участия в комитете Весенних. Некоторое время еще руководит мюссаровскими «понедельниками», беспокоится, чтобы деньги, предназначенные для помощи больным и старым, вдовам и сиротам, распределялись беспристрастно. Но и здесь его ждет удар. В 1908 году один из членов кружка публикует в «Новой Руси» статью, обливающую Куинджи грязью. Мало ли людей, завидующих его славе, мало ли редакторов, падких на дешевую сенсацию? «Злой гений русского искусства», «особо практичный», «маньяк, одержимый манией величия», — неистовствовал автор статьи, уверявший, что за тайной, окутывавшей якобы жизнь Куинджи, скрывается личность ничтожная и низменная. Публика восхищалась его картинами? — по недоразумению, он и писать-то не умеет, нигде не учился. Был отстранен от руководства мастерской? — поделом, ведь он пошел на студенческую сходку только ради нездоровой популярности. Академик? Много лет выставлялся в Товариществе? — помилуйте, просто предатель, сперва предал передвижников, потом Академию. Архип Иванович заболел, прочтя эту статью: нервное потрясение вызвало тяжелейший сердечный приступ. На следующем «понедельнике» «куинджисты» потребовали, чтобы пасквилянта с позором выгнали из кружка. Но «мюссаровцы» в большинстве своем воспротивились: вероятно, их давно раздражала шумная требовательность и несговорчивость «Зевса-громовержца». Они хотели спустить происшедшее «на тормозах», примирить правого и виноватого, сделать вид, что никакого оскорбления не было. И тогда Куинджи сам ушел из кружка — повторялась старая история со статьей Клодта и с выходом из Товарищества. Только на этот раз он не терял друзей, не оставался один — вместе с ним мюссаровские «понедельники» покинуло еще тридцать человек, ни один из них больше не переступит порог дома на Английской набережной. А время покажет, что ушли самые деятельные и заинтересованные в развитии искусства: мюссаровские «понедельники» вскоре захиреют и заглохнут. Среди ушедших с Куинджи был и его ближайший помощник по делам кружка Крыжицкий. Всегда любезный, приветливый, обаятельный, совершенно лишенный резкости и нетерпеливости Архипа Ивановича, Константин Яковлевич мог найти общий язык со всеми и каждым. Но приветливость его никогда не переходила в мягкотелость, несправедливость он всегда воспринимал как несправедливость, и кружок, изгнавший, пусть даже только по душевной вялости и лености, своего лучшего члена, сразу же перестал существовать для него. Вычеркнув из своей жизни мюссаровские «понедельники», он решает создать новое Общество, объединяющее художников разных творческих воззрений, сделав основным его принципом товарищескую поддержку и взаимопомощь. Узнав, что Крыжицкий разрабатывает устав нового Общества и подбирает членов-учредителей, Куинджи кинулся к нему на Малую Морскую — Крыжицкий жил в доме номер 14 (ныне улица Гоголя, 14). Неужели постыдный уход из мюссаровских «понедельников» обернется для него великой радостью? Он знал, что их взгляды на художественные объединения совпадают: сколько было говорено-переговорено за четыре совместных года! Знал это и Константин Яковлевич и не удивился, увидев в своей мастерской Архипа Ивановича, — горячий, страстный, тот пришел без зова, первым, не считаясь ни со своим положением, ни с возрастом. Но и Крыжицкий был поражен, когда Куинджи объявил, что вкладывает в основание Общества 150 тысяч рублей и 225 десятин земли в Крыму, стоящих по новой оценке около миллиона. Вслед за Крыжицким изумится и все петербургское общество — беспрецедентный поступок, его и представить-то себе невозможно! Газеты начнут сравнивать Куинджи с Третьяковым и отдадут пальму первенства Архипу Ивановичу. Третьяков, напишут они, тратил наследственное состояние, Куинджи — личное, заработанное долгим трудом: он много лет бедствовал, пока появились те первые тысячи, которые стали основой будущего капитала. Третьяков создавал галерею, слава которой — он знал это — станет неотделимой от его славы. Куинджи отдавал, ничего не получая взамен, бескорыстно, безвозмездно поддерживал людей, служащих искусству. Первым побуждением Крыжицкого было отказаться: можно ли допустить, чтобы человек пожертвовал почти все свое состояние? И тогда Архип Иванович, торопясь, волнуясь, захлебываясь, начал рассказывать, как и почему он решился на это. О злосчастной сходке, за неудачную попытку вмешаться в которую он был отстранен от руководства мастерской, о том, какими страшными и скорбными были для него эти дни и как не друзья, с которыми были прожиты годы, но ученики залечили его душевную рану. Поднесенный ими адрес был для него не просто утешением, он убедил его, вспоминал впоследствии Крыжицкий, «что если кто еще дышит чистотой помыслов и поступков, то именно молодежь». Поэтому он и решил отдать ей свое состояние. Сто тысяч, данные им на конкурсы Весенней выставки, были лишь началом. «Он не знал только, как быть, как это оформить, кому, собственно, поручить все дело... Годы шли за годами... Но мысль оставалась». В эту ночь — художники просидели почти до трех часов — был заложен краеугольный камень будущего Общества. «Твой устав, твое новое Общество, которое ты задумал, повернуло все мое дело, — сказал Куинджи Крыжицкому. — Я искал форму приложения, ты мне даешь ее готовой. Ты понимаешь теперь, что из этого может выйти. Если начинать, то надо широко, а иначе не стоит». Не просто Общество, но Общество, которое, по выражению Куинджи, станет «его настоящим дорогим детищем». Куинджи не спал ночами, продумывал детали устава, приходил к Крыжицкому с новыми и новыми соображениями. Наконец работа была завершена. «Главная цель Общества, — значилось в уставе, — оказывать как материальную, так и нравственную поддержку всем художественным обществам, кружкам, а также отдельным художникам, содействовать им, устраивать выставки как в Петербурге, так и в других городах и за границей, оказывать постоянную помощь покупкой у них лучших произведений, чтобы образовать национальную художественную галерею. Этим путем Общество надеется объединить художников на пользу распространения и развития искусства в России». Свободная направленность индивидуальностей. Солидарность и взаимопомощь. Равноправие всех членов. Законодательная власть общего собрания. Исполнительная власть правления. Все эти пункты придумал и внес в устав Архип Иванович, стремившийся устранить возможность любого самовластья. «Все искусство действительно будет в руках самих художников, — говорил он. — Вот что я думаю и как вы должны вести дело». Ежегодные выставки. Сперва в Рафаэлевском зале Академии художеств. Впоследствии Архип Иванович надеялся построить специальный Выставочный зал Общества. Точнее, не зал, а дом, в который будут входить и зал для выставок, и гостиные для товарищеских встреч, и подсобные помещения, и библиотека: Куинджи очень подбодрил успех студенческой художественной библиотеки, созданной им при Академии, — он потратил несколько тысяч на приобретение книг, подарил ей свой портрет, исполненный Иваном Николаевичем Крамским. Второй, летний, дом можно будет построить в Ненели-Чукур, там и отдыхать, и работать. Расстояния и трудности, которые остановили бы пожилых людей, молодежь не испугают. И наконец — еще один конкурс с премиями. Премий много, премии крупные. Первая — три тысячи золотом: можно спокойно прожить год, написать новую картину, можно поехать на два-три месяца за границу, познакомиться с европейским искусством. Участвовать в выставках могут все студенты Академии, все ее выпускники, все ее профессора. Картины представляются анонимно, подпись на них заклеивает специальный чиновник (впоследствии художники прозовут его «могилой»), никто не знает, кому принадлежит тот или иной холст. В состав жюри (оно избирается на общем собрании) может войти каждый из экспонентов. Жюри формирует выставку, формирует открыто, гласно: любой художник может высказываться по поводу обсуждаемых картин, задавать вопросы членам жюри, спорить с ними. Работы анонимны, поэтому при отборе и обсуждении может быть отвергнута картина профессора и принята картина считающегося неудачливым студента, может быть высказано самое горькое слово о преуспевающем академике. Выставка собрана, картины развешены. В закрытых еще залах представители Общества решают вопрос о премиях. Затем приглашаются комиссии Академии художеств и Общества поощрения художеств, у них тоже есть возможности поддержать талантливых. Затем — музеи, им — первоочередное право покупок. И только тогда снимаются наклейки с подписей, только тогда распахиваются двери для публики, прессы, собирателей. Вход платный. Собранные за вход деньги вместе с отчислениями небольшого процента с премий и с приобретений образуют «дивиденд», который делится между ничего не получившими художниками. Здесь, конечно, принимаются в расчет лишь необеспеченные — Куинджи важно, чтобы никто из художников не бросал кистей: тот, кто не смог взять высоту сегодня, пусть попытается взять ее завтра. Так было задумано, так — с небольшими изменениями — и жило Общество. Первое его заседание проходило 6 декабря 1908 года на квартире Крыжицкого. Вместе с ним его проводили члены-учредители: Маковский, Беклемишев, Рерих, Рылов, Зарубин, Вроблевский, Борисов, Химона — друзья и ученики Куинджи. Сам Архип Иванович не пришел: не хотел слушать благодарностей. А они обрушились лавиной, зал грохотал от аплодисментов. Особенно неистовствовали молодые: имя Куинджи давно было окружено для них ореолом. Многие рвались написать его портрет, но он не только неизменно отказывался позировать, но запрещал и думать об этом. Лишь Бродскому удалось сделать с него карандашный набросок — рисовал на товарищеском ужине, держа альбом на коленях под столом. Отказался Куинджи и от председательства, председателем стал Крыжицкий. И тогда, чтобы хоть как-то выразить свою признательность Архипу Ивановичу, художники решили присвоить Обществу его имя. Так оно и вошло в историю художественной жизни России — Общество имени А.И. Куинджи. Общество имени Куинджи росло со сказочной быстротой, к 1910 году в него входило уже более ста человек. Отсутствие жесткой программы оказалось благотворным, видимо, многие художники хотели солидаризоваться в основанный в общих интересах союз (профессиональный, сказали бы мы теперь), не связывая себя творческими обязательствами и направлениями. Кроме учеников Куинджи и ушедших с ним из мюссаровских «понедельников» «куинджистов», кроме молодежи, для которой это Общество являлось настоящим выходом в искусство, на его заседаниях появлялись самые различные мастера. И коллега Архипа Ивановича по Академии гравер Матэ, и преподаватель школы Общества поощрения художеств Бухгольц, и архитектор Щусев, и передвижник Богданов-Бельский. Бывали и наезжающие в столицу москвичи, особенно часто Николай Алексеевич Касаткин, — его картины, рассказывающие о жизни шахтеров, студентов, рабочих, всегда вызывали оживленные толки. Заходил даже знаменитый скульптор Александр Михайлович Опекушин, автор замечательного памятника Пушкину в Москве; в Петербурге тоже был установлен исполненный им памятник великому поэту, но петербуржцев огорчало, что он был хуже московского. «Куинджисты» сначала собирались то у Крыжицкого, то в Академии, в акварельном классе, затем сняли восьмикомнатную квартиру на Малой Морской, в доме номер 17 (ныне улица Гоголя, 17), меблировали ее, определили дни сборов. Но и в другие дни она не пустовала — чуть ли не ежедневно художники забегали туда, назначали там место встреч, собирались вечерами за рисованием, за чаем с традиционными сушками. Условленные же «пятницы» превратились в концертные вечера с приглашенными гостями и артистами. Собинов! Шаляпин! Люком! Преображенская! — большая гостиная взрывалась овациями. Преображенская и Люком танцевали так же вдохновенно, как в Мариинском театре (ныне Ленинградский академический театр оперы и балета имени С.М. Кирова), звучал тенор Собинова, бас Шаляпина заполнял комнаты, вырывался из окон, на улице собиралась толпа, слушающая певца. Музыка не прекращалась и за ужином, кто-то вставал и шел к роялю, кто-то пел прямо за столом. Художники рисовали выступавших и дарили им эти зарисовки, артисты относились к ним как к самой дорогой плате. Воспоминания членов Общества имени А.И. Куинджи рассказывают главным образом о счастливых днях общения, радостях дружбы и творчества. Для самого же Архипа Ивановича дни радостей перемежались с днями хлопот. Наконец в феврале 1910 года торжественное открытие состоялось. И сразу же — новые заботы. Хватит ли Обществу денег, чтобы осуществить все задуманные планы? Архип Иванович подсчитывает оставшийся у него капитал. Если вычесть из него, что он оставляет брату и племянникам в Мариуполе, и те две тысячи пятьсот рублей ежегодно, которые он завещает Вере Елевфериевне (мало? Но они и вдвоем тратят не больше, не начинать же ей новую жизнь в старости), останется 453 тысячи 300 рублей. Это — Обществу. Что еще? Картины, эскизы, авторские права (впоследствии их оценят еще в полмиллиона) — тоже Обществу. Он торопится, время подгоняет его. Здоровье все хуже и хуже. По лестнице поднимается с трудом, придя на заседание Общества, вспоминают «куинджисты», так тяжело опускается на стул, что стул трещит под ним. В марте 1909 года, после поездки в Крым, совсем прихватило. Девять дней провел он между жизнью и смертью. Девять дней провели у его постели, помогая Вере Елевфериевне (Архип Иванович не хотел, чтобы о нем заботились наемные сиделки), Беклемишев, Позен, Залеман. По ночам их сменяли более молодые — Рерих, Рылов, Зарубин. Врачи определили сильное расширение сердца и аорты, в ночь на шестое удушья были такими долгими и мучительными, что принесли кислородные подушки. На выздоровление уже не надеялись. И все-таки Куинджи удалось победить болезнь — оторвал голову от подушки, увидел лица жены, учеников, друзей, услышал стук крыльев: забытые в эти трудные дни птицы стучались к нему в окна. Весной 1910 года опять поехал в Крым. Поехал, несмотря на предостережения врачей и тревогу близких. От сопровождающих отказался наотрез, не позволил ехать с собой даже Вере Елевфериевне — один! Единственное, на что согласился, — это ехать не через Бахчисарай, а через Ялту. Оттуда и добираться в Ненели-Чукур было проще, и можно было остановиться в гостинице, отдохнуть после железной дороги. Гостиницы стояли прямо по набережной, балконы выходили на море; содержатели уверяли, что гостиницы «построены с соблюдением всех правил гигиены и санитарных условий» и «обставлены по образцу западно-европейских отелей». Это путешествие оказалось роковым для Архипа Ивановича. Уже подъезжая к Севастополю, он почувствовал себя плохо, но старался бодриться. Сел на маршрутный автомотор в Ялту. Машина шла против ветра, окутывала пассажиров испарениями бензина, Куинджи задыхался, высовывался из окна, пытался вдохнуть свежий воздух. В Ялту приехал совершенно измученный, с сердечным приступом, с высокой температурой. Врач Ножиков диагностировал воспаление легких. Положение было таким тяжелым, что слетевшимся ученикам запретили даже посещать его, чтобы не тревожить. Химона поселился в соседнем номере, не спал ночами, стараясь услышать, не стонет ли Куинджи, не нужно ли ему чего. Через несколько дней в Крым примчалась Вера Елевфериевна и увезла его из Ялты в Петербург, окружила лучшими врачами, надеялась, что потом на все лето и осень снимет дачу в Сестрорецке и сосновый воздух поставит Архипа Ивановича на ноги. Сначала казалось, что так и будет. Куинджи чувствовал себя лучше, вел долгие философские беседы с лечащими врачами — Каринским, Бартенсоном, Штанге, Гурвичем. Говорил о вечной борьбе добра и зла, уверял, что зло сильнее, что борьба дает возможность лишь поддерживать равновесие и нельзя ни на одну минуту складывать руки. «Поэтому учение Льва Толстого нежизненно», — обронил он однажды. Удалиться от борьбы, заняться самоусовершенствованием и пытаться убедить личным примером? Куинджи не верил в нравственный прогресс человечества. «Ни один из великих моралистов — ни Будда, ни Христос, ни Магомет — не изменил людей, скорее люди изменили пророков, переделали их учение, приспособив его к своим целям, поставили его на службу власти и силе», — записал размышления Куинджи доктор Гурвич. Впрочем, разговоры эти длились недолго, болезнь обострилась, и положение ухудшалось день ото дня. Однажды, получив письмо с обычными для таких писем уверениями «еще поработаем вместе», Архип Иванович вышел из себя: зачем ему лгут? Потребовал, чтобы к нему вызвали учеников — проститься. «Я сделал ему целое расписание, — рассказывал первым поспевший из Прибалтики Рерих, — кому и куда написано. В минуты облегчения от страданий Архип Иванович требовал этот лист и обсуждал, когда к кому могло прийти письмо, когда кто откуда мог выехать, по какой дороге. Осведомлялся, нет ли телеграммы, спрашивал: "Но ведь они торопятся? Они знают, что спешно?"». И они торопились. Вроблевский с Карпат, Рушиц из-под Кракова, Пурвит из Риги, Богаевский и Латри из Крыма, — прославившийся своей медлительностью в сборах, подолгу готовившийся к любому отъезду, Богаевский уехал из Феодосии в тот же день, как получил телеграмму. Последние дни были очень тяжелыми, даже морфий не снимал страданий. Архип Иванович метался, просил дать ему яду, даже сделал попытку выброситься из окна. «Я в медицину верю. Но почему среди вас нет талантов? — жаловался он Гурвичу. — Вот вы ученый человек, и перед вами лежит Куинджи. Смотрите, он весь здоров. Вот мои мускулы. — Он показывал свою руку и заставлял играть мышцы. — И только здесь что-то, в груди! В природе должны быть средства для борьбы с этим, не верю, чтобы не было... Но вы не умеете найти!» Были минуты, когда он никого не узнавал, порой ему кто-то мерещился. «Когда я и Зарубин дежурили ночью, — рассказывает Рерих, — Архип Иванович вдруг привстал на постели и, вглядываясь куда-то между нами, глухо спросил: "Кто тут?" Мы ответили: "Рерих и Зарубин". — "А сколько вас?" — "Двое". — "А третий кто?"». Его уже не радовали ни великолепно расцветший кактус, ни залетевший в комнату воробей, тоска расставания с жизнью подавляла все. «Он умирал, как Прометей, — вспомнит потом Богаевский, — У него было сознание всего... Иногда кричал: да знаете ли, кто умирает? Ведь Куинджи умирает... Поди, раствори балкон, крикни им, что Куинджи умирает...» А затем наступил день, когда к нему перестали пускать и учеников, Архипа Ивановича утомляло все, и они подолгу сидели на лестнице, ожидая, когда в квартиру войдет и выйдет врач, или постоянно дежуривший там фельдшер, или измученная бессонными ночами и горем, бледная, как тень, Вера Елевфериевна. На ночь — расходились. Разошлись и в ночь на одиннадцатое июля. Куинджи не спал всю ночь, в полусознании порывался встать на ноги, фельдшер не мог успокоить его. На рассвете Вера Елевфериевна спустилась к швейцару — послать за лекарствами. Заметил ли Архип Иванович ее отсутствие? Сразу же после ухода жены он велел фельдшеру позвонить врачу, торопил, настаивал и, когда тот вышел, вдруг — никто не знает почему — поднялся с постели и пошел за ним. Добрел до лестничной площадки и рухнул. Подбежавший фельдшер помог ему встать и, поддерживая, потащил назад, в спальню. Не довел — Архип Иванович умер на пороге своей квартиры. Тринадцатого июля гроб с его телом перенесли в академическую церковь. Четырнадцатого, после обряда («В церкви находились почти все пребывающие в Петербурге художники», — сообщила «Рампа и жизнь»), гроб на руках понесли на Смоленское кладбище. Несмотря на лето, когда Петербург пустел, провожающих было много, очень много. Шли среди них и какие-то не известные никому бедняки. «Разве вы знали покойного?» — спросил один из художников. «Как не знать! Нашего-то Архипа Ивановича!» — ответили ему. Гроб опустили в могилу. Прозвучали речи, художник Василий Берингер прочитал стихи, такие же лирические и негромкие, как и тихий солнечный день, на который выпали похороны. Могильный холм тонул под венками. Были здесь и венок от москвичей — от Московского училища живописи, ваяния и зодчества, и венок от Общества имени А.И. Куинджи («Незабвенному нашему основателю»), и от учеников («Учителю — ученики»). На одном, сплетенном из дубовых листьев, было написано: «Художнику беспримерной самобытности от старого друга». Его возложил на могилу Репин. Но чаще всего на лентах венков повторялись всего два слова: «Архипу Ивановичу». Позже (в 1913 году) на могиле Куинджи будет установлен памятник из серого гранита, похожий на портал храма со входом в виде ниши и с фронтоном, украшенным орнаментом; его спроектирует А.В. Щусев. В нише появится мозаичное панно, исполненное мастером В.А. Фроловым по рисунку Рериха — дерево с фантастическими листьями и птицами. А в створе ниши Беклемишев установит на высоком красного порфира пилоне бронзовый бюст Архипа Ивановича — красивая голова, длинные, слегка вьющиеся волосы, лицо, обрамленное мягкой бородой. Некоторые говорили, что в этом портрете Куинджи красивее, чем был в жизни, что облик его идеализирован. Вероятно, это правда. И все-таки не большая ли правда в том, что он действительно был для многих образцом для подражания, и Беклемишев почувствовал это? Когда ученики Куинджи стали разбирать оставшиеся после него работы, их прежде всего поразило количество: около пятисот произведений, в том числе несколько больших законченных картин, альбомы с рисунками, графические зарисовки и наброски — Рерих даже предложил издать альбом неизвестных публике произведений Куинджи и превратить в музей его мастерскую. Но главное в художественном наследии Архипа Ивановича определялось не количеством. Художники ясно видели, что искания их учителя во многом предвосхищали дальнейшее развитие русской живописи. Он практически разработал систему соотношений основных и дополнительных тонов; построил по этой системе сложную синтезированную живопись; сделал рисунок романтическим, чуть стилизованным, придающим изображению особую музыкальность. На сколько же лет (а то и десятилетий) обогнал он свое время? Скольким художникам подсказал дорогу в искусстве? Если бы Куинджи не писал снежные кавказские вершины, если бы не насыщал эти работы философскими размышлениями о времени и вечности, кто знает, обратился ли бы к теме гор, сказал ли бы ею так полно и много Рерих? Если бы полотна Куинджи не были такими романтическими и интенсивными по цвету и свету, сумел ли бы Рылов создать «Зеленый шум» и «В голубом просторе»? Смог бы Богаевский написать картины, говорящие о жизни земли не в бытовом, а в космическом масштабе? Да и не только они, но все ученики Архипа Ивановича — лежал ли в основе их творчества действительный, зримый мир или светлые страны художнического воображения, — все они стремились не просто воссоздать тот или иной пейзаж, но сделать его раздумьем о жизни, попытаться выявить в нем сущность природы. Не только в поисках философии, но и в исканиях живописных принципов художники будут обращаться к произведениям Куинджи. Рерих разовьет его основанную на гиперболизации цвета декоративную пластику. Крымов научно разработает систему дополнительных тонов, изучит возможности усиленной светотеневой выразительности. Расплывчатость контурных очертаний, мягкие, словно размытые переходы света и тени, примененные Куинджи в «Солнечных пятнах на инее» и «Лесном пейзаже», найдут свое продолжение в лирических полотнах Борисова-Мусатова. Даже мазок его — на что уж простая вещь! — а и тот как будто из будущего: таким мазком, сочным, динамичным, уже в движении своем таящем живописное начало, будут работать Коровин, Архипов, Малявин. «Я в каждой вещи хотел новое дать», — говорил Архип Иванович. И это действительно было так. Он не повторял уже найденного, сделанного. Каждая новая картина была новым шагом в его поисках. «Роща». Освещенная ярчайшим солнцем, пылающая на свету поляна, вплотную подступившие к ней густые и темные деревья, загадочный сумрак тени, отделяющий границу тьмы и света. Все правдиво, жизненно, открыто глазу — каждому доводилось видеть такое в летнем лесу или в парке. И вместе с тем картина эта воспринимается не как реальность, но как воплощение мечты о прекрасном, неправдоподобно прекрасном мире. Контраст между ослепительной яркостью поляны и погруженными в тень окружающими ее деревьями делает ее сказочной, таинственной. «Дубы». В этом полотне реальность сочетается с символикой. Дубы здесь не просто поднимаются ввысь, кажется, что они почти подпирают небо. Могучие, эпичные, величественные, они в то же время исполнены соков жизни — это сказывается во внутренней напряженности, динамике их форм. В венчающих зеленый луг деревьях воплощены богатырские жизненные силы природы. «Лунная ночь. Раздумье» не похожа ни на «Дубы», ни на «Рощу». Словно художник писал не настоящую ночь и не задумавшегося на садовой скамейке человека, но свое впечатление от когда-то увиденного, ставшего воспоминанием, всплывшего со дна души, как мираж. Сама живопись становится близкой этому миражу — нежная, как размывы акварельных красок, легкая, как дыхание. «Сумерки». Светлое, еще хранящее память о дневном солнце небо, золотистый рог нарастающего месяца. Уходящие вдаль дороги и крест у одной из них, могила. Вечность вселенной, бесконечность далей, бренность человеческой жизни. И наконец — «Ночное». Протяженность речного берега, плавное течение реки, пасущиеся лошади, нежнорозовые тона предутреннего неба — легкий серп луны еще серебрится в глубине неба, еще отражается в тихих водах, но утренняя заря уже сменяет темноту ночи. Гармония, покой и созерцательность царят в этом, может быть, самом лирическом и самом одухотворенном из пейзажей Куинджи. Не сумел ли он передать в нем такие, казалось бы, неуловимые для живописи понятия, как тишина и время? Не утвердил ли в нем возможность создания поэтического образа, синтезированного воображением, памятью и чувствами? Валаам, Кавказ, Украина, Крым, Волга. Облака, деревья, прозрачные воды, огненно-красные закаты. Вершины гор, освещенные солнцем, прохладные лесистые балки, просторы степей, ленивые подъемы холмов. Широта и необъятность земли, ее величие и бесконечность. Мироздание, в которое входит все, начиная с усыпанного звездами неба и кончая свернувшейся у могилы хозяина собакой. «Посвящается моей собаке Копок», — написал Куинджи на рисунке к «Сумеркам». Ученики зарегистрировали все картины, эскизы, альбомы, учли каждую, самую быструю зарисовку. Архип Иванович предлагал в случае надобности обратить все в деньги, но даже мысль об этом казалась им недопустимой. С величайшими предосторожностями, как поступают с музейными ценностями, они упаковали его работы в специально заказанные сундуки и сдали на хранение в Государственный банк. Долго, очень долго, если не всю жизнь, «куинджистам» будет недоставать их учителя — его страстной, бескорыстной преданности искусству, высокого душевного благородства, доброты. Рылов вспоминает, как он и Зарубин зимней ночью ездили на Смоленское кладбище, шли под ветром, в темноте, по скрипучему снегу, с трудом пробираясь по нерасчищенным дорожкам, только чтобы поклониться могиле Архипа Ивановича, только чтобы увидеть при мимолетной вспышке спички его бюст. В течение многих лет — в день смерти учителя и в день основания Общества имени А.И. Куинджи — они будут собираться, чтобы почтить его память. Будут собираться и в счастливые времена (Общество имени А.И. Куинджи просуществовало до 1931 года), когда в его залах снова станет звучать музыка и даже будут ставиться оперы, и в трудные годы, когда придется идти через неосвещенный, простреливаемый Петроград, неся с собой «свой» чай и сахар. Но вечера эти были не только вечерами воспоминаний. При свете ли люстры, или при мигании грошового фитилька-коптилки хоть на час да вынимались из сундука заветные полотна. Архип Иванович возвращался к художникам, говорил с ними своей кистью. Время оказалось невластным над его искусством. Минули годы, десятки лет. Произведения Куинджи вошли в золотой фонд русского искусства, стали классикой, прочно и навсегда разместились в лучших музеях страны. На доме, где он прожил последние годы и умер (Биржевая линия, 18; раньше — Биржевой переулок, 1), прикреплена мемориальная доска — бронзовая, с рельефным текстом, окаймленным лавровыми листьями, перевитыми лентами; она установлена в 1978 году по проекту архитектора В.С. Васильковского. «В этом доме с 1897 по 1910 год жил и работал выдающийся русский художник Архип Иванович Куинджи», — написано на ней. Прах Куинджи в 1952 году был перенесен со Смоленского кладбища в Александро-Невскую лавру, в некрополь деятелей русского искусства и литературы; разрушенное временем мозаичное панно отреставрировали художники-монументалисты Э.О. Войткевич и Г.Л. Шретер. Но лучший памятник Куинджи — это те залы Государственного Русского музея, в которых экспонируются его произведения. В них никогда не иссякает поток зрителей. Люди подолгу стоят перед картинами, уходят и возвращаются, и приходят вновь, чтобы еще и еще раз почувствовать себя причастными к красоте и мудрости мира, где струятся мерцающие лунным серебром тихие реки, солнце дарит жизнь белоствольным березовым рощам и на лугах, освещенных занимающимся светом зари, бродят кони.
|
А. И. Куинджи Север, 1879 | А. И. Куинджи Крым. Айла, 1885-1890 | А. И. Куинджи Крым, 1900-1905 | А. И. Куинджи На острове Валааме, 1873 | А. И. Куинджи Снежные вершины, 1890-1895 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |