|
И.Е. РепинОтец хорошо знал еще с давних времен Илью Ефимовича, всегда в восторг приходил от его произведений. Их глубокое психологическое содержание, говорил он, выявляет удивительную наблюдательность и незаурядный ум автора, а умение довести до зрителя и заставить его понять и почувствовать правду, как понял ее автор, говорит об исключительном таланте художника. Я помню, как еще живя в Москве, задолго до того, когда удавалось увидеть картины Репина на выставках, я уже подробно знал от отца их содержание, их поразительную художественную передачу. Как я мечтал узнать о нем возможно больше! Говорили о нем много и все разное, но для меня никак не выявлялась самая сущность его личности. В Петербурге, куда мы переехали осенью 1895 года, семья Репина состояла из его жены Веры Алексеевны, с которой близко сошлась наша мать Софья Матвеевна, дочерей Веры, Нади, Тани и сына Юры. Мы часто встречались с ними, вот только Юра держался в стороне и производил впечатление нелюдимого. Он оригинальничал: носил в одном ухе серьгу и водил по улицам на поводке прирученного барсука. Ближе всего мы, молодежь, сошлись с Верой и Надей. Вера тогда очень серьезно увлекалась драматическим искусством и брала уроки у кого-то из крупных артистов Александринского театра. Увы! Ее труды на этом пути искусства успехом не увенчались. Благодаря положению отца, великого художника, ей удалось получить дебют в Александринском театре, но выступление в небольшой одноактной пьесе лишь подчеркнуло отсутствие всякого дарования, и на этом закончился ее путь артистки. Надя тоже не нашла в своей жизни даже тропиночки, ведущей к искусству. Она, будучи еще молоденькой девушкой, очень увлеклась модным тогда течением эмансипации женщин. Стала подражать типу женщин «синий чулок», постриглась, начала курить, научилась сплевывать на сторону, но все это было наносное, а по существу она оставалась очень милой, симпатичной девушкой. Илья Ефимович не раз в разговоре обнаруживал большое сожаление, что никто из его детей не нашел пути к искусству. Ведь и Юра, как он сам проговаривался, стал художником лишь благодаря сильному и упорному нажиму отца1. В те времена такой педагогический метод не считался вредным насилием. Ведь говорили, что близ рояля, на котором упражнялись два гениальных мальчика-пианиста — Антон и Николай Рубинштейны, лежала линейка, которой частенько пользовалась их требовательная, хотя и любящая мать. Илья Ефимович получил небольшое, но все же удовлетворение от того, что Юра стал художником, но это лишь благодаря его «эластичности» в оценке работ молодых живописцев. Он, будучи иногда очень строг к работам своих товарищей, часто превозносил неудачные и слабые работы своих учеников. Это замечали даже многие из них. Когда он говорил о сыне как художнике, он остро всматривался в лицо собеседника, желая прочесть искреннее мнение человека. Ясно было, как ему хотелось услышать похвалу. Мы, молодежь, были очень обрадованы тем, что, бывая у Репиных и общаясь с дочерьми Верой и Надей, постоянно соприкасались и с самим Ильей Ефимовичем. Надо сказать, что он так тянулся ко всякой возможности получить знания во всех областях науки и искусства, что никогда не упускал случая поговорить, услышать что-нибудь новое и поделиться своими мыслями. У Репиных часто бывали люди искусства и науки. Илья Ефимович никогда не уединялся с ними в отдельную комнату, как с пришедшими лично к нему. Обычно все оставались вместе, и завязывался общий разговор, принимавший форму общедоступной беседы, для всех чрезвычайно интересной. Однажды вечером у Ильи Ефимовича появился неизвестный профессор Военно-медицинской академии физиолог Тарханов2. По прошествии некоторого времени профессор, заметив пытливое внимание не только Ильи Ефимовича, наводящего гостя на разговор о его научных трудах, но всей молодой группы присутствующих, так увлекся возможностью поделиться новыми достижениями в области физиологии, что не заметил, как прочел целую лекцию на тему об условных рефлексах профессора Павлова. Илья Ефимович весь обратился в слух и внимание. Он уже кое-что слышал о влиянии звука на нервы и сердце человека и жадно поглощал все, что доходило до него о многих интереснейших экспериментах в области физиологии. Через несколько дней Илья Ефимович попросил меня зайти к нему в определенный день, вечером, когда будет профессор Тарханов, который, узнав, что я играю на рояле, решил просить меня помочь ему на лекции, исполнив на рояле несколько музыкальных отрывков. Об этом он и хочет со мной сговориться. Когда я пришел, Илья Ефимович, видимо, уже заинтересованный и озабоченный, провел меня в комнату, где профессор Тарханов кратко познакомил меня с тем, в чем я смогу быть ему полезен. Оказывается, в одной из аудиторий «Соляного городка» — так называлось специальное здание с несколькими большими залами, приспособленными для лекций и концертов3, — профессор Тарханов должен был через несколько дней прочесть лекцию о воспитательном значении музыки и о ее влиянии на сердце и нервную систему человека. В самом конце лекции профессор собирался продемонстрировать влияние музыки на сердце человека тяжелого физического труда. Это был пожилой кочегар, почти не вылезавший из подвалов котельной. Он, конечно, в жизни совсем не соприкасался с музыкой. Во время этой демонстрации мне предлагалось, согласно сигналам профессора, сначала сыграть несколько напевных и популярных мелодий, маршей и русских песен, а затем, тоже по сигналу, начать вальс «Дунайские волны». Будучи еще на военной службе солдатом, кочегар не раз слышал этот вальс в исполнении военного оркестра и, как он сам рассказывал, очень сильно полюбил его. Ему было известно, что на экране будет демонстрироваться деятельность его сердца, но об участии музыки он не знал. Тут Илья Ефимович сказал, что, конечно, как только музыка заиграет, кочегар взволнуется, что не может не отразиться на его сердце. Тарханов ответил: «Вот увидите»! — и добавил, что, кажется, Илья Ефимович сам сейчас немало волнуется. Мы договорились точно обо всем. Илья Ефимович принимал оживленное участие в разговоре, и мы с ним условились о встрече перед лекцией, чтобы сесть рядом, в ожидании, когда мне надо будет принять участие в выступлении. Когда мы пришли, большой зал был уже переполнен: лекции Тарханова были очень популярны. Мы прошли вперед, где нам были оставлены места. Лекция началась. Сначала профессор говорил о звуках в природе и значении их для животных и человека, говорил очень интересно и популярно. Я посматривал иногда на Илью Ефимовича, с большим вниманием слушавшего лекцию, и дивился восприимчивости его ко всему новому как в искусстве, так и в науке. Затем профессор перешел к влиянию на человека целой системы звуков, объединенных в мелодию, содержащую чувства и мысль автора. Говорил о Бахе, Бетховене, Шопене, Чайковском, Глинке и других композиторах. В конце лекции профессор предложил продемонстрировать влияние мелодии на человека, обстоятельствами жизни оторванного с молодых лет от возможности хотя бы изредка слушать музыку, человека изнурительного труда, кочегара, малоразвитого и малочувствительного. Последнего ввели, посадили на эстраде на стул, против публики. Рядом был водружен аппарат, передающий от его руки на большой экран (стоящий за его спиной) движения его пульса, в виде графической колеблющейся вверх и вниз линии, движущейся слева направо. Мне был дан сигнал. Я начал играть. Сначала несколько четких маршей и напевных русских песен. Пульс кочегара, как и до вступления музыки, не менялся, ровно двигалась колеблющаяся линия. Никакие мелодии, по-видимому, не влияли на его спокойное сердце. Напряжение в публике нарастало, слышались сдержанный шепот и движение. Хотелось бы мне взглянуть на лицо Ильи Ефимовича, но это было невозможно. Я лишь представил себе, как он шепчет про себя: «Не сорвалось ли? Да! Такое сердце разве прошибешь?» Я, не отрываясь, следил за экраном, поглядывая и на профессора. Вот и сигнал! Не меняя силу звука, я заиграл вальс «Дунайские волны». Пульс вздрогнул и подскочил далеко за пределы прежних колебаний линии, и так продолжалось, пока я играл вальс. Публика зашумела, зааплодировала. Взглянув издали в сторону Ильи Ефимовича, который, улыбаясь, говорил с кем-то, стоя между рядами стульев, я поторопился присоединиться к нему, чтобы не потерять возможности вместе с ним вернуться домой и успеть поговорить дорогой, пользуясь тем, что никого третьего не будет. Выйдя из здания «Соляного городка», Илья Ефимович сам предложил пойти пешком домой. Дорога была приятная: через Марсово поле по набережной Невы, мимо дворцов до Васильевского острова. Я был очень рад! Он не торопился — шли медленно. Людей на набережной почти никого. Справа темная Нева с тускло мерцающими фонарями на далекой правой стороне реки, а слева дворцы, тоже темные. Жизнь не наполняла их роскошные помещения. Владельцы ютились в более укромных местах — в поместьях, а большинство и подальше — за границей. Разговор шел сначала о музыке. Илья Ефимович любил ее сильно, по-своему, чувствовал. Он заметил, что музыка куда сильнее действует на нервную систему человека, чем изобразительное искусство. Ведь сплошь и рядом она вызывает слезы, а приходилось ли видеть человека, плачущего перед картиной! Он назвал «Неутешное горе» Крамского как наиболее сильно выраженное человеческое горе. Ну и что же? Кто плакал перед ней? Я ощутил большое волнение, почувствовав, что мы в разговоре подошли к моменту, когда своевременно было бы задать Илье Ефимовичу вопрос, который давно уже волновал меня, но для которого я не находил подходящего момента, да и не чувствовал в себе смелости, так как этот вопрос, казалось мне, глубоко затрагивал интимные чувства художника-творца. Илья Ефимович шел молча, поглядывая на мрачные громады дворцов. Боясь, как бы не отклониться в сторону и не потерять связь с только что высказанной им мыслью, я спросил, как он себя чувствовал, то есть, что переживал, когда писал лицо Ивана Грозного, схватившего в мучительно страстные объятия убитого им сына Ивана4. «Ведь в этом лице, — сказал я, — переданы в сильнейшей степени чувства любви, жалости, ужасного раскаяния и страха за содеянное. Все это схвачено и передано в одном моменте величайших мук человека. Где это можно было увидеть? Рядом с этим что представляет собой лицо женщины в «Неутешном горе»? Такие лица видим в жизни часто при потере любимого человека. Вы искали в натуре лицо, которое совпало бы с вашим представлением о лице Грозного, и не раз писали с этой целью с натуры лицо Григория Григорьевича Мясоедова. Что это вам дало? Ведь таких мук нигде не увидишь, ни один величайший артист драмы не сможет даже на короткий момент мимикой передать то, что чувствует ваш Иван и что мы видим и переживаем каждый раз, стоя перед вашей картиной? Вот эта сила, действующая на массу людей, пока будет существовать ваше произведение, сказалась ли она на вашем самочувствии во время зарождения и творческого процесса, пока не вылилась в определенную форму, надо думать, удовлетворившую и вас самого?» Я все это выпалил, волнуясь, по возможности скорей, боясь быть прерванным Ильей Ефимовичем каким-нибудь возражением или отмахивающимся жестом, к чему он прибегал в моменты нежелания говорить о своих работах. Но этого не случилось. Он ответил не сразу и молча шел, поглядывая то на дворцы, то на дальнюю полоску правого берега Невы, и, наконец, сказал, что с Иваном получилось не совсем то, что он хотел! Он бы с радостью еще поработал над ним, но что же поделаешь — картина уже не в его распоряжении. Мысль о Грозном мучает его до сих пор. Затем он улыбнулся и сказал, что у художника воображение развито, пожалуй, более, чем у драматического артиста. Хотя последние и бывают великими творцами, но беда в том, что они должны, играя, повторяться много раз, а это нередко обращается в штамп и ослабляет впечатление. Художник же, если в момент удачного творческого подъема передаст охватившие его чувства, уверен, что они так и останутся в полной силе на холсте картины. Он сам увлекся, вспоминая прошлое. Говорил, что немало сил положил, работая над лицом Ивана Грозного, чтобы получилось именно то, что ему хотелось передать. Чувствовал и проверял на своем лице выражение, вызываемое ощущением муки, но все это его не удовлетворяло... И... вдруг лицо написалось... Он не мог сначала даже объяснить себе благодаря чему, но потом понял, что однажды, внимательно вглядываясь в лицо Мясоедова, который на собрании Товарищества злобно заспорил с одним из художников, он уловил момент, когда Мясоедов, закинув назад голову, что-то возражал. Этот момент запечатлелся в памяти Ильи Ефимовича, и, хотя лицо по выражению было далеко от того, что он хотел передать в картине, но все же помогло найти форму, выразившую нужное состояние. Сначала работа его удовлетворила, но потом опять явилось сомнение, и ему казалось, что он больше видел своим внутренним зрением. Это трудно объяснить и ему хотелось бы знать, понял ли я его. Думаю, что понял, сказал я, но не представляю, что же еще можно прибавить к тому, что им сделано в лице Грозного. Илья Ефимович опять улыбнулся и сказал, что не прибавить, а изменить. Придя домой, я поделился с отцом своим разговором с Ильей Ефимовичем. Он на это сказал: «Тебе повезло!» Мы знаем, что впоследствии, когда умалишенный Балашов изрезал ножом лицо Грозного, Илье Ефимовичу удалось воспользоваться и «поработать» над восстановлением порезанной части картины, где образовались белые пятна нового холста. Но, работая, он переписал все лицо Ивана по-новому, как ему хотелось. Лишь благодаря большим усилиям и исключительному мастерству Д.В. Богословского5 и И.Э. Грабаря картину удалось благополучно реставрировать, точно возобновив первоначальную работу автора. Так как Илья Ефимович, по моим сведениям, никак не реагировал на дела реставраторов, надо думать, что он на этом успокоился. Но так ли это? Помимо вечеров в семье Репиных, мне не раз приходилось бывать у Ильи Ефимовича по поручению отца. Телефонов в квартирах тогда не было, и по неотложным делам, для передачи их на словах или в записке, я всегда рад был исполнять поручения отца и повидать Илью Ефимовича. Как бы он ни был занят, даже работая в своей мастерской, находившейся рядом с его квартирой, он всегда приветливо встречал пришедшего, сажал его на стул и охотно обменивался несколькими словами. А иногда он, не отходя от картины, с палитрой в руке, просил передать в ответ отцу свои соображения или писал их на листке бумаги, ничуть не возражая, когда пришедший смотрел на картину, над которой он в данный момент работал. Я помню, так со мной бывало. [...] Однажды к нам приехала племянница матери, Ш.6, интересная, молоденькая дама, с мужем просить отца порекомендовать им художника, согласного написать ее портрет, и сказала, что кто-то из их знакомых уже советовал обратиться к Репину, если только тот согласится. Но он часто бывает капризен. Это было время, когда Илья Ефимович жил и работал в Куоккале по Финляндской железной дороге, а в Петербург приезжал лишь по делам Академии и Товарищества. Отец обещал с ним поговорить и сообщить результаты племяннице. Пришлось ждать недолго. В ближайший же день приезда на академическую квартиру Илья Ефимович зашел к отцу и, узнав о просьбе написать портрет, поморщился и сказал, что все зависит от того, заинтересует ли его натура. Если нет, он писать не будет, откажется под каким-нибудь предлогом, а чтобы увидеть натуру, он предлагает приехать ей с мужем в Пенаты, где бывают иногда и совсем ему незнакомые люди, интересующиеся им как художником и как портретистом. Отец, по просьбе племянницы, спросил, сколько Репин берет за поясной портрет. Я помню, как он ответил: «Обычно тысячу рублей». Через несколько дней О.Ш. с мужем побывали у Ильи Ефимовича. Он был с ними очень любезен, и к концу визита они договорились о времени сеансов в Пенатах, куда они и ездили, каждый раз все более восхищаясь художником и его работой. В результате он написал с нее два портрета, так как первый его самого не удовлетворил. Затем он сам же предложил написать портрет ее мужа, который представлял для художника очень интересную натуру. Эту последнюю работу мне удалось видеть уже в пятидесятых годах на одной из выставок картин Репина из частных собраний. Портрет мне очень понравился: поразительное сходство и чудесная манера репинского письма, смелая и, сочная. После революции у меня долгое время не было никаких сведений об Илье Ефимовиче. Я с женой жил в Москве и как-то вечером, открыв дверь на звонок, увидел женщину средних лет, в лице которой не мог узнать никого из прежних знакомых, спросившую, не узнаю ли я ее. Это оказалась племянница Ильи Ефимовича, дочь его родного брата, артиста оркестра Мариинского театра в Петербурге. Она была балериной того же театра. Когда она назвала себя, я вспомнил и ее, и ее отца. Они изредка бывали у нас в Академии. Когда поговорили, выяснилось, что по последним сведениям состояние здоровья Ильи Ефимовича настолько ухудшилось, что при его возрасте это угрожало жизни, и по ходатайству семьи Репина было разрешено его дочери Татьяне Ильиничне уехать с семьей к отцу в Куоккалу. Это были для меня в то время последние сведения об Илье Ефимовиче. Примечания1. Репин Юрий Ильич (1877—1955) — живописец, учился в Академии художеств с 1899 по 1905 г. 2. Тарханов Иван Романович (1846—1908) — известный физиолог, был в дружеских отношениях с Репиным. Жена И.Р. Тарханова Елена Павловна Тарханова-Антокольская — племянница скульптора М.М. Антокольского. 3. Речь идет о помещениях при Центральном училище технического рисования Штиглица в Петербурге (ныне Высшее художественно-промышленное училище им. В.И. Мухиной). В просторечье здания училища, музея и библиотеки при нем называли «Соляной городок», так как они расположены на территории бывшего Соляного городка. 4. Речь идет о картине И.Е. Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» (1885), сюжет которой связан с убийством царем Иваном IV своего сына царевича Ивана. 5. Богословский Дмитрий Федорович (1870—1939) — живописец и реставратор. С 1893 г. занимался в Академии художеств (ученик И.Е. Репина), затем за границей, в Мюнхене. 6. По свидетельству Н.Э. Киселевой, речь идет об Ольге Шовс (Шофс?). Местонахождение ее портретов неизвестно.
|
Н. A. Ярошенко Предгорье. Осенний пейзаж | А. К. Саврасов Плоты, 1873 | И.М. Прянишников Татарин, 1880 | И.П. Похитонов Косцы | М. В. Нестеров Портрет В.Г. Черткова, 1935 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |