на правах рекламы• Купить гостиничные чеки в Казани |
Глава XIII. Его характерСухой, тонкокостный, высокий Павел Михайлович делался сразу небольшим, когда садился, так длинны были его ноги. Облик аскета. Но нет. В кончике его тонкого носа было какое-то квадратное утолщение, которое забавно двигалось, когда он смеялся. А губы, полускрытые усами, были полные, мягкие, нежные. Глаза под густыми торчащими бровями, хотя и не черные, а карие, казались угольками. Они умели так ласково смотреть, они умели так заразительно смеяться. В детстве мы их только такими и знали. Говорили, мы слыхали, что когда Павел Михайлович сердился, он «пылил», глаза метали искры, брови становились дыбом, лицо краснело. Рассказывали, мы слыхали, что он тряс, держа за шиворот десятника, Андрея Панфиловича, когда два плохо вмазанных в потолке галереи стекла посыпались и могли поцарапать картины. Сердитый огонек его глаз мы узнали позднее. Но об этом после. Руки Павла Михайловича с длинными пальцами были красивы и своеобразны: у них не было подушечек на концах пальцев. Он не мог бы быть музыкантом — ему нечем было бы ударять по клавишам или нажимать на струны. Но как мягко они умели дотрагиваться до детского тела. Волосы его были темно-каштановые, но на усах и бороде светлее, чем на голове, а самая прядочка под губой была желтоватая. Высокий лоб шел двумя заливами, и прядка между ними с годами становилась все прозрачнее, серела. Но до полной лысины он не дожил. Была у Павла Михайловича особенность: он никогда не хохотал громко. Он заливался, сотрясался, зажмуривался, краснел и иногда даже слегка повизгивал. Одет он был всегда в двубортный сюртук, рубашку с отложным воротником и белым батистовым галстуком бантиком. Сапоги были неизменно с квадратными носками и мягкими голенищами, которые скрывались брюками. Только в жару летом он облачался в белый парусиновый или чесучевый костюм. Ни пиджака, ни жакета у него никогда не было. Единственное новшество, которое он допустил, — это модная материя для сюртука: вместо черного сукна — ткань более пушистая и мягкая, с темно-серым начесом. Конечно, когда нужно было, он надевал хорошо сшитый у Циммермана фрак. Фрак шел к нему, делал его стройным и моложавым. Часы у Павла Михайловича были большие, серебряные, со щитком для инициалов на крышке, на толстой серебряной цепочке. Я помню ощущение холода, когда, прижавшись к ним «щекою», слушала их звонкое тикание. Они занимали всю мою щеку. Зимою Павел Михайлович носил барашковую шапку гречником и черную суконную шубу, которая не застегивалась, а запахивалась, и когда он садился в сани, то весь уходил в поднятый палевый воротник. Осталась у него от отца старая короткая шуба с выцветшим бобровым воротником. Он ходил в ней в церковь. Была у него и оленья доха для сильных морозов. В ней он ездил зимою в баню и в Кострому, когда не было еще железной дороги между Ярославлем и Костромой и ездили в возках. Осеннее драповое пальто было тоже всегда одного и того же фасона. Сколько лет он носил то же пальто и как часто заказывал новое, нам никогда не приходило в голову. Казалось, что он всю жизнь проходил в одном и том же пальто, в одной и той же фетровой шляпе с широкими ПОЛЯМИ. Другой я на нем не видела. Летом ходил он в панаме всегда одного фасона. Он был неотделим от своей одежды. Я даже не видела его в халате. Это объясняется тем, что он, раздевшись в своем кабинете, шел наверх в спальню, когда мы уже спали; так же утром он спускался раньше, чем мы вставали.
Он был человеком привычки. Так было во всем. День его был распределен всегда одинаково. Лето и зиму он вставал в шесть часов. Разница была в том, что он делал до занятий в конторе: летом он купался, прогуливался, до того как ехать в город; зимой копался в своем художественном кабинете. Без четверти восемь он поднимался в столовую. Когда мы выходили в четверть девятого, он сидел всегда не во главе стола, как за завтраком и обедом, а посредине, сбоку, поближе к кофейнику, пил кофе и читал газету. Покончив с кофе, он поднимался и уходил через галерею, чтобы хоть полчаса побыть среди картин. Иногда он задерживался там, но по большей части появлялся к приходу всех служащих — к 9 часам — в конторе и водворялся на высоком табурете за своей конторкой. Контора его разрасталась тоже. Я помню, в раннем детстве рядом с его кабинетом, где висели картины, был второй кабинет. Там стоял большой диван с массой подушек, из которых одна была любимая, с выпуклым, вышитым гарусом букетом цветов. У окна стояла его конторка. Рядом с этой комнатой шли подряд еще две, где занимались девять конторщиков. Я хорошо помню, когда нас посылали с каким-нибудь поручением к Павлу Михайловичу, было очень интересно слышать целый хор щелканья на счетах, но и жутко, потому что в конторе отец казался таким строгим и чужим. Это впечатление подтвердил мне С.А. Раковский. Он знал Павла Михайловича с 1885 года, с тех пор, как еще конторским мальчиком водворился в каморочке, находившейся в коридоре за конторой, где и прожил около трех лет. Он работал в комнате рядом с конторой Павла Михайловича, двери были не навешены, работа Павла Михайловича проходила на его глазах. И вот он наблюдал в Павле Михайловиче двух различных людей: как только Павел Михайлович входил в контору, весь облик его делался серьезным и строгим. Дисциплина в конторе была строгая. Но когда Раковскому с каким-нибудь поручением приходилось заставать Павла Михайловича в галерее, он видел совершенно другого человека, спокойного, обходительного. Иногда Павел Михайлович обращал внимание молодого человека на некоторые картины. Таким же он был, когда занимался по вечерам один в конторе. Павел Михайлович бывал мягок и даже ласков с ним. О требовательности Павла Михайловича в работе и одновременно очень внимательном и отзывчивом отношении к своим служащим вспоминает Георгий Иванович Дельцов, который в 1897 году редактировал иностранный каталог галереи. И Раковский и Дельцов вспоминают дружескую атмосферу среди служащих в конторе; как они много перечитали книг вслух, как Павел Михайлович по просьбе своих служащих обратился к С.А. Толстой, и она прислала для прочтения им «Крейцерову сонату». Вспоминая то время, оба поражаются колоссальной работоспособностью Павла Михайловича. Вокруг него все кипело. Ровно в 12 часов Павел Михайлович поднимался в столовую к завтраку. Только иногда он запаздывал и тогда появлялся с другой стороны, из двери галереи, с каким-нибудь интересным человеком, художником или приезжим гостем. Когда никого не было чужих, отец шутил и дразнил детей. Я помню от времени до времени повторяющуюся шутку, которая неизменно имела успех. Он вынимал из кармана платок, свертывал его долго в продолговатый комочек, начинал вытирать нос, водя платком из стороны в сторону и хитро поглядывая на детей. Мы сразу настораживались — это означало, что последует нападение. Тогда он приступал: «взять Веру под сомнение давно бы уж пора!» — «Не-е-ет», — обиженно отвечала старшая. «Взять Сашу под сомнение давно бы уж пора!» — «Не-е-ет!», — умоляюще тянула вторая. «Взять Любу под сомнение давно бы уж пора! — «Не-е-ет!» — заранее приготовляясь плакать, басила третья. Почему-то это казалось очень обидным и страшным.
После завтрака Павел Михайлович отдыхал у себя в кабинете, лежа на широком, почти квадратном диванчике. Ему приходилось свертываться калачиком, но он предпочитал его большому дивану. От двух до трех он занимался в конторе, доделывал работу, незаконченную утром. В 3 часа он ехал в Московский купеческий банк, в котором долгие годы состоял членом Совета и членом Учетного комитета. Оттуда он заезжал в магазин на Ильинке, хотя необходимости в его присутствии не было. Павел Михайлович решал кое-какие ожидавшие его вопросы и, забрав почту и петербургские газеты, ехал домой. Почта выписывалась на магазин. Даже иногородние художники писали ему на Ильинку. Домой он старался вернуться до 6 часов, чтобы застать еще служащих в конторе и, отпустив их, шел обедать. Иногда он засиживался, читая с Верой Николаевной вслух, или к обеду приходил кто-нибудь из друзей. Вечер он кончал в конторе. Так бывало, если он не уходил на заседание или в театр, или в концерт. Служащие жили у Третьяковых десятки лет. А штат их был большой. Первое место, конечно, принадлежало камердинеру Андрею Осиповичу Мудрогеленко, маленькому тихому человеку с редкими волосами и седеющей бородой. Он мог бы служить прототипом для Фирса из «Вишневого сада». Он ухаживал за Павлом Михайловичем, следил за его картинами. Это был гном — хранитель клада. И он первый развешивал и хранил картинную галерею. Он умер в 1880 году. Вера Николаевна записала в своем дневнике: «Декабрь 21. Сегодня в 12 ч. дня умер наш милый человек Андрей Осипович... Ездили на кладбище и низко поклонились хорошему человеку. И вот двое детей Андрея Осиповича остались у меня на руках. 2 мальчика 13 л. и 8 л., надо будет об них подумывать». Павел Михайлович часто поступал так: приглядевшись к человеку и найдя в нем желательные качества, поручал ему работу в самой любимой и драгоценной отрасли — в галерее, переводя его со службы в доме. Так начал работать в галерее с начала 90-х годов, до сих пор стоящий на своем посту, пенсионер, уважаемый и симпатичный Андрей Григорьевич Догадин1. Рядом с этим именем я назову два почтенных имени старших технических служащих: Андрея Марковича Ермилова2, перешедшего работать из дома в галерею с самого начала ее постройки помощником Андрея Осиповича, заменившим его после смерти и достойно служившим до самой своей смерти (в 1928 году), и Николая Андреевича Мудрогеля3 — старшего сына Андрея Осиповича, начавшего работать в галерее с 1882 года 15-летним мальчиком и не покинувшего этой работы в течение пятидесяти восьми лет. Я не привожу имен всех служивших в галерее и в доме горничных, прачек, кухонных и буфетных, дворников и сторожей. По большей части они жили и старели на своем деле. Это была традиция. Это была привязанность. Во главе стояла Марья Ивановна Третьякова, которая берегла наше здоровье, когда мы были детьми, подростками, взрослыми. Но ее руководство было моральное. Хозяйничала экономка. Это была родственница Жегиных — Дарья Карловна Шехтель. Сын ее, худенький молодой человек, Федор Осипович Шехтель4, впоследствии был талантливым известным архитектором. Окончив специальное образование, он поступил практиковать и работать помощником у А.С. Каминского. * * * Павел Михайлович относился очень серьезно к училищу глухонемых. История этого огромного среднего и высшего учебного заведения началась, как в сказке. Жил в Петербурге учитель математики Арнольд. Был у него сын. Мальчик, когда ему было два года, упал, ушиб голову, отчего на одно ухо оглох совсем, а на другое почти. Отец сам старательно занимался с ним, чтобы он не потерял речи. Молодой Арнольд кончил образование за границей и, вернувшись в Россию, служил чиновником. Получив по смерти отца небольшое наследство, он решил употребить его на пользу себе подобных — глухих и глухонемых. Он открыл маленькую школу, но в Петербурге уже было казенное училище, куда состоятельные люди отдавали за хорошую плату своих глухонемых детей для образования и воспитания. К Арнольду обращались люди неимущие, и дело его шло плохо. Тогда он решил перебраться в Москву, где до того времени такого училища не было. В 1860 году он купил в Химках две дачки и расположился в них со своими двенадцатью учениками. Но вскоре он прогорел и пришлось ему просить у благотворителей помощи. Так дошел он до московского городского головы Александра Алексеевича Щербатова. Он свел Арнольда с П.М. Третьяковым и Д.П. Боткиным. Эти, в свою очередь, привлекли нескольких коммерсантов. В 1863 году был основан попечительный комитет.
В 1869 году попечительный комитет был утвержден, получил устав, училищу было присвоено название Арнольдовского. Вначале занятия с глухонемыми живой речью были поставлены довольно примитивно, и Павел Михайлович на свои средства отправил директора Д.К. Органова за границу ознакомиться с постановкой дела в аналогичных школах. Помимо общеобразовательных предметов детям преподавались и ремесла. Училище, или, как его звали в обиходе, заведение глухонемых, получило в собственность большой каменный дом с большим садом, где учились и жили сто пятьдесят шесть учеников и учениц, а в начале 90-х годов Павел Михайлович построил на свои средства больницу на тридцать две кровати. Помню очень хорошо, как он часто бывал в училище и сам каждую весну проводил экзамены, оставляя всякую другую работу. Мы часто присутствовали на этих экзаменах. С 1879 года Вера Николаевна близко вошла в жизнь училища и занималась особенно ремесленным отделом женской половины. Источником некоторых недоразумений между Павлом Михайловичем и Верой Николаевной было воспитание детей. Надо сказать, что Павел Михайлович к маленьким был бесконечно ласков, радовался, когда девочки спали в комнате рядом со спальней родителей. Я ясно помню ощущение ласки в руках отца, когда он носил меня вдоль комнат — столовой, гостиной и залы. По мере подрастания детей он становился сдержаннее. Может быть, он желал соблюсти свой престиж. Когда дети начали проявлять свои вкусы, склонности и желания, они предпочитали действовать через мать. Она шла ходатайствовать за них, иногда рискуя получить отповедь. Оказывается, что мы «мучили» ее, и не раз в течение жизни. Хотелось ли поехать погостить куда-нибудь, хотелось ли нового платья, хотелось ли ездить верхом, Вера Николаевна подымала эти вопросы и раз и другой, пока отец соглашался. Вот в чем отказа не бывало, это в посещении театров и концертов. Нас приучали к этому с детства. Но бывало, что нам попадало от отца непосредственно. Какой сердитый огонек сверкал из-под торчащих бровей, когда он узнал, что я ездила слушать цыган в ресторан «Стрельна» с Александрой Густавовной5 и Николаем Сергеевичем Третьяковыми и их гостями, а было мне без малого девятнадцать лет. Но самый серьезный конфликт был, когда один знакомый сделал мне предложение. Я не знаю, была ли бы я очень счастлива, если бы отец согласился на этот брак, но, конечно, отказ его меня подзадорил. Он велел мне «выкинуть из головы»! Я попросила знакомого встретиться в галерее, чтобы сообщить ему об этом. Но, бедный отец! Много лет спустя я узнала, что он переживал это тяжелее чем я. Я прочла его письмо к матери. Он жаловался, что ему дольше хочется не возвращаться из Петербурга, чтобы не встречаться со мной, потому что я ослушалась и виделась со знакомым. А ведь стоило ему позвать меня и спросить: зачем я это сделала, и одно слово все бы разрешило — Проститься! А он домучил себя до такой фразы: «Может без моего согласия выйти замуж А... П... Т..., но не моя дочь! С этого дня у меня будет одной дочерью меньше и бесповоротно! Легко ли это мне будет, или очень тяжело — это другой вопрос, но это будет так. Вот, что приходится говорить о самой любимой когда-то моей девочке». В следующем письме к Вере Николаевне он писал: «Вот второй день я изливаю тебе свое скорбное настроение, но не думай, что я могу закиснуть в таком состоянии! Нет, слава богу! У меня есть любовь к людям и к служению на их пользу, и что бы ни случилось, я, бог даст, сумею не быть несчастным. Еще вот во что верую: что бы ни случилось — ты останешься для меня все той же дорогой Верою и утешением». Зимой 1886/87 года в семье Третьяковых произошло два совершенно противоположных события. В декабре старшая дочь сделалась невестой. Павел Михайлович проповедовал, что дочь купца должна выходить замуж за купца и, конечно, за русского купца. Но когда дочь, зная эти взгляды отца, нервничала и недомогала, потому что полюбила музыканта-пианиста, все теории полетели, и родители пришли и сказали: «Мы дадим его тебе, только не хворай». Такое событие, первая свадьба в семье, хлопоты и приготовления к скорому расставанию! Но еще не успели назначить свадьбу, как всех потрясла болезнь и смерть здорового восьмилетнего Вани. В воскресенье весь день он был возбужден, шумлив, непоседлив. Ночью он заболел. Это была молниеносная скарлатина. Ребенок сразу потерял сознание. Только на четвертый день утром он узнал отца. В субботу его хоронили. Для Павла Михайловича это было крушением всех надежд: на продолжение рода, продолжение художественной и всякой другой деятельности. Под тяжелым впечатлением этой смерти сестра, жених которой был за границей, плакала, что он тоже умрет. Его вызвали, и свадьба была через десять дней после похорон. Грустная свадьба. С этого времени характер отца сильно изменился. Он стал угрюм и молчалив. И только внуки заставляли былую ласку появляться в его глазах, ласку, которую мы так знали в нашем детстве.
Принципы Павла Михайловича и его замкнутость бывали причиной недоразумений между ним и детьми, причем страдала больше всех мать, которую делали посредницей. Так, осенью 1892 года старшая сестра, живя в Париже, просила мать отпустить незамужнюю сестру пожить около нее. Отец путешествовал в это время за границей. Вера Николаевна взяла решение на себя и отправила дочь с сестрой своей Зинаидой Николаевной. Павел Михайлович, узнав, остался недоволен. Он разворчался: «Что за чепуха! Совестно читать, что ты пишешь. «Веруша тоскует, грустит и потому Любу надо послать утешить ее». В чем утешить?.. Что за блажь! Переписываться со мной нечего было, потому что... я не согласился бы... как только попадут в Париж, то непременно делаются покупки, которые меня постоянно раздражают. Говорят, что лучше и дешевле, а я говорю платите за худшую вещь дороже да дома... зачем человека раздражать, да еще отца. Ведь я не скуп, где нахожу нужным, а где нужно уж это мое дело; я одобряю расходы какие ты сделала по случаю праздника школы... Я трачу на картины тут цель серьезная, может она исполняется недостаточно умело, это другое дело, да к тому же деньги идут трудящимся художникам, которых жизнь не особенно балует, но когда тратится ненужным образом хотя бы рубль — мне это досадно и это раздражает меня... Если ты скажешь, что не знала, что это мне не понравится, то пора знать что понравится — что нет. Несмотря на все это я все-таки тебя крепко целую». Это было вскоре после того, как Павел Михайлович передал городу Москве свое собрание. Этот большой патриотический, полный любви к народу поступок, как это ни странно, своеобразно отразился на жизни близких ему людей. Еще пять лет назад, когда Зилоти женился, ходили преувеличенные слухи о богатстве его невесты. Н. Ф. фон Мекк писала П.И. Чайковскому: «Этот мальчик, хотя и великолепный пианист, Зилоти женился, но говорят блестящую партию сделал в смысле состояния: четыреста тысяч приданого получает». Чайковский ответил: «Зилоти женился на дочери известного коллекционера картин — Третьяковой. В качестве свойственника (она двоюродная сестра жены моего брата Анатолия) я присутствовал на свадьбе. Не знаю хорошо ли для будущих успехов Зилоти, что у него теперь в руках целое богатство»6. Что хотел сказать Чайковский? Что Зилоти не станет добиваться дальнейших успехов или, наоборот, что в действительности и случилось, что слухи о богатстве будут мешать его артистической карьере? В сентябре 1892 года Вера Павловна горько жалуется матери: «Чем я его больше люблю, тем невыносимее мое положение и нравственное состояние, сознание, что я, дочь П.М. Третьякова, порчу и искалечу ему всю жизнь, т. е. я дочь мецената испорчу именно поэтому самому всю артистическую и художественную карьеру ему... С других всех, будь с Рубинштейна, и др. всех ничего не требуют, а с зятя П.М. Третьякова, у которого миллионная галерея, прямо таки открыто требуют денег и даже прямо взятки, как Вольф* в Берлине, без которого дела делать невозможно. Прямо удивляются как такой миллионер как Зилоти не хочет понять своей пользы... Если бы я носила прежде имя Алексеева, Бутикова, Ермолаева** и т.д., которые может быть богаче, но которых не знает ни одна собака за границей и в России, то никому и в голову не придет считать наши деньги; а раз человек заводит миллионную галерею и теперь дарит ее при жизни городу — пойми ты весь смысл этого, это ведь случается так редко, можно сказать никогда... в истории, что людей интеллигентных, т. е. умеющих это оценить по смыслу и понять верно все значение такого служения искусству... это более чем удивляет в хорошем смысле; но эти же люди понятно рядом с этим решают, что у человека столько денег, что его дети плавают в золоте... Хоть бы отец во всех газетах и Figaro напечатал, что дочери его миллионов не имеют, а галерею он дарит и что это не касается нас...».
Зилоти был профессором Московской консерватории в 1888—1890 годах, но принципиальные расхождения и произвол Сафонова7 заставили его оставить эту работу. Одновременно с ним и по тем же причинам оставил консерваторию и Чайковский8.
В Париже молодой семье приходилось трудно. Страдая за них, я решила выяснить некоторые материальные вопросы и в марте 1893 года написала матери о материальных затруднениях сестры и просила дать прочесть мое письмо отцу. В своем ответе Павел Михайлович высказал свои материальные соображения и моральные взгляды и действительно на всю жизнь устранил все недоразумения. Вот это письмо: «Москва 23 марта 1893 года. Милая Саша, мама дала мне прочесть твое письмо, на которое следовало бы отвечать тотчас же так как неизвестность тревожит тебя, но несмотря на то, не мог никак сделать это ранее сегодня... Я говорил тебе перед свадьбой, что на капитал, определенный мною каждой дочери 200 тысяч, я выдаю 5 % хотя сам получаю из Банка на хранящиеся капиталы только 4 %, но что я мог бы давать и 6 %, так как капитал хранящийся в деле приносит более значительные проценты, что тебе я мог бы давать вместо 10 тыс. — 12 тыс. рассчитывая что вы лишнего не проживете и все что останется сохраните, чего я не могу делать относительно Веры так как там проживут все что не дай, и что там идут деньги не на одну их семью, а также и на противных мне людей, и что удерживаемые по 2 тыс. в год составляет для них же обеспечение. Более ясного объяснения я не имел времени сделать, а главное, ты приняла это объяснение не так как я ожидал и потому я более не распространялся. Ты, как я полагал, отказалась получать более того, что получает Вера, и я сказал, все равно эти 2 тыс. будут ваши же; но я ни одного слова, ни даже четверть слова не сказал, что отложится на черный день, или на трудное время, или что-нибудь вроде этого. Откладывать для того, чтобы потом прожить, совсем не стоит, тогда лучше проживать постепенно. Откладывать или копить состояние нужно для будущего обеспечения семьи. Если бы ты приняла мой разговор более дружелюбно и спросила бы пояснения, то я тогда бы объяснил тебе то, что скажу теперь. Две тысячи в год составят в течение 25 лет капитал в сто тысяч, все равно у меня ли он или бы после меня хранился капитал, но разумеется составит в том только случае, если из него ничего не брать; например через пять лет будет 13 тысяч, через десять 28 тыс., через пятнадцать 47 тысяч и так далее. Разумеется, сколько после моей смерти получишь ты, столько же получит и Вера и другие дочери. Теперь вопрос, довольно ли 10 тыс. выдавать на прожитие? По моему мнению, кто не умеет жить на десять тысяч, тот никогда не сумеет жить ни на какие суммы; по-моему проживать более, никому не позволительно. Десять тысяч, это министерское жалование. Это жалование банковских директоров; Городскому голове, Московскому, определяется жалование только в 12 тысяч. Можно проживать и более, можно делать добрые дела, но для того нужно заработать самому, обеспечить семью и затем уже проживать сколько кому угодно. Сестры Соня и Надя, когда вышли замуж, имели первая 46 тыс., вторая 52 тысячи, мужья их тогда не имели ни одной копейки; когда Соня разошлась с мужем, она имела уже 146 тысяч, Надя теперь имеет 140 тысяч — потому что проценты от их капитала не проживались. От Сашиной профессии я не жду ничего путного; каждая профессия должна давать средства к жизни (каждая профессия почтенна, если ведется честно: честный сапожник, трудолюбивый и искусный в своем деле, лучше нечестного или же не талантливого ученого), по этим средствам приходится и жить; но от Сережиной профессии я жду очень многого, я верю в его талантливость и труд. Относительно вопроса о заплаченных долгах: я дал Саше Зилоти 15 тыс. с тем, чтобы вычитать по 1 тыс. в год в уплату этой суммы; никакого недоразумения не могло для меня быть, так как если бы я подарил, то записал бы в расход, а я записал за ним в долгу; ведь я записываю-то выдачу в момент выдачи, следовательно какая же может для меня быть ошибка? Но так как Саша счел за подарок, то я этот подарок сделал теперь, тем это дело и кончилось. Вера получила удержанные 2500 руб. и будет получать по 10 тыс. по-прежнему. Если ей нужна будет помощь для лечения Вани, то она разумеется окажется ей. Ты говоришь трудно просить; да, нужно уметь так жить, чтобы не просить... Теперь можно поставить вопрос, достаточно ли обеспечение, которое я решил Вам оставить, достаточен ли могущий быть доход с этого обеспечения, т. е. 10 тыс.? Ответить на это не так легко; для массы всех живущих в России чаяние выиграть 200 тыс. — есть максимальный предел обеспечения, а для иных и миллион недостаточное обеспечение, потому что даст дохода не более 40 тыс.; прожить же наследство можно всякое, как бы оно велико ни было; самый недавний пример А.Н. Кошелев, оставивший сыну несколько миллионов, от которых в какие-нибудь три-четыре года не осталось ничего...». И дальше в письме следует, с моей точки зрения, замечательная фраза, ярко характеризующая Павла Михайловича: «Моя идея была с самых юных лет наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также обществу (народу) в каких-либо полезных учреждениях; мысль эта не покидала меня никогда во всю жизнь, при таких взглядах, может быть, мне не следовало бы жениться, но, решившись на женитьбу, я смотрел так: я после отца получил 90 тысяч, жена как раз имеет от своих родителей столько же (из 100 тыс. употреблено на приданое 10 тыс.), поэтому нравственная моя обязанность оставить детям по 100 тыс., так у меня и было назначено в первоначальном духовном завещании. Обеспечение должно быть такое, какое не дозволяло бы человеку жить без труда. Нельзя меня упрекнуть в том, чтобы я приучал вас к роскоши и к лишним удовольствиям, я постоянно боролся со вторжением к нам того и другого, все, что говорит Лев Николаевич Толстой относительно общественной жизни, я говорил гораздо ранее, но разумеется безуспешно. И так говорю вам: я не буду выдавать вам, т. е. всем вышедшим замуж более 10 тысяч; если будет нужда помочь, я разумеется помогу, но этого не должно быть, т. е. нежелательно, чтобы могло быть. Скажете недостаточно люблю вас? да разве в этом любовь? Я не скажу что не оставлю вам более 200 тыс., эту сумму непременно получите и то что состоится от ежегодных двух тысяч, но может быть получите и более, это будет зависеть и от средств, какие будут оставаться по исполнении всего намеченного мною, и от того, каким мне будет представляться ваше умение жить. Нехорошая вещь деньги, вызывающие ненормальные отношения. Для родителей обязательно дать детям воспитание и образование, и вовсе не обязательно обеспечение. Если бы я не имел денег, или потерял бы то, что имел, вы любили бы меня более; я вижу, как дочери любят, ухаживают за Н.М. Борисовским, потерявшим состояние, как любят Лосева, никогда не умевшего ничего нажить, и я не хочу верить, чтобы вы были хуже тех дочерей. Наконец Сергей Петрович*** не оставил детям ничего, или почти ничего, а мог бы оставить: начал в одно время с Захарьиным, а разве менее талантлив был? Что же менее ли его любят за то? Кстати об умении разумно жить. Можно почему-либо одному составлять определение: мне например ужасно не понравилось у вас желание иметь американский инструмент, хотя я не жалел расходов на вашу обмеблировку и не буду жалеть, если у вас что-нибудь недоделано; можно желать иностранную вещь совсем у нас не производимую, но когда сотни тысяч богатых людей ездят в русских экипажах, и когда даже такие виртуозы как Рубинштейн играют на русских инструментах, то одинаково неразумно иметь, как парижские кареты, так и американские инструменты. Желаю вам счастливо встретить наступающие праздники, крепко целую тебя, Сережу, Шурочку9 и Тасю10. Москва, 24 марта 1893 г. П. Третъяков». Павел Михайлович никогда не был скуп. Не любя роскоши, лишних трат, он все же иногда предпочитал переплатить, но купить у русского или знакомого торговца.
В бумагах Павла Михайловича нашлись очень интересные черновые записи. По ним можно восстановить расходы за тридцать лет. Из года в год, с некоторыми вариантами, повторяются те же разделы: 1. Столовые, общедомашние, дрова. 2. Экипажи, лошади, коровы. 3. Дача, садовник. 4. Путешествия за границу и в Петербург. 5. Личные расходы Павла Михайловича. 6. Личные расходы Веры Николаевны. 7. Расходы на детей. 8. Подарки. 9. Пожертвования. 10. Покупка картин. 11. Содержание галереи. 12. Случайные расходы, как ремонт квартиры или мебели, покупка рояля, свадьба дочери, похороны Вани, покупка книг, серебряная свадьба Павла Михайловича и Веры Николаевны, свадьба другой дочери, постройка больницы для глухонемых, свадьба третьей дочери, болезнь и смерть Марьи Ивановны, постройка галереи. К сожалению, постройка галереи упоминается один раз. Почему? Может быть, постройки ранних очередей вносились в общий счет братьев П. и С. Третьяковых? А расход в 31 356 рублей — это одноэтажные два зала, построенные в 1896/97 году для помещения собрания Сергея Михайловича. Сохранились смета, счета и план, хотя сумма этой сметы не совсем сходится с записью Павла Михайловича. Может быть, постройка обошлась дешевле, чем предполагалось? Павел Михайлович едва ли сшибался когда-нибудь, подводя итоги. По черновикам наглядно видна вся его работа над подсчетами расходов на жизнь. Он проверял книги, которые вели Вера Николаевна, Марья Ивановна и экономка. Из них он брал цифры и составлял столбцы, записывая карандашом, внизу же листа чернилами выводил общие разделы и суммы. Самые разнообразные и самые интересные суммы мы читаем в разделе «картины»****.
Суммы эти слагались на основании подробных черновых записей, причем иногда цена картины ставилась не полностью, если Павел Михайлович платил по частям. Крупнейшие покупки верещагинских коллекций у него не записаны; их было на 188 245 рублей. В ежегодные итоги попадали отдельные покупки верещагинских вещей. Записанные рукой Павла Михайловича покупки картин достигают 824 822 рублей + Верещагин. То, что было от начала его собирательства до 1867 года, в черновиках Павла Михайловича не нашлось. Сюда была включена самая разнообразная денежная помощь, которую Павел Михайлович щедро оказывал отдельным просителям. Но наиболее крупные суммы этого раздела занимают деньги, внесенные на стипендии. Сохранилась квитанция из Московской купеческой управы на получение 16 900 рублей для учреждения на проценты стипендий в московских мещанских училищах в 1892 году. Без всякого сомнения были стипендии в коммерческих Московском и Александровском училищах. 12 июня 1858 года Дом московского городского общества высылает свидетельство в том, что Павлу Михайловичу выдана бронзовая медаль в память минувшей войны 1853—1856 годов за участие в пожертвованиях на военные надобности, пожалованная для ношения в петлице на аннинской ленте. Конечно, никто и никогда на Павле Михайловиче этой медали не видел. Но еще курьезнее звучит другое пожалование. Это свидетельство, что Павел Михайлович удостоен звания действительного члена Покровской общины сестер милосердия с правом ношения мундира по форме, установленной для чиновников духовного ведомства X разряда на 1873 год. Где только, в каких учреждениях не состоял Павел Михайлович действительным, а то и непременным членом! В деятельности многих учреждений он принимал самое непосредственное участие, а в еще более многих помимо того помогал и денежными средствами. В 1898 году о Павле Михайловиче писали: «В 1863 году П.М. занимал должность члена коммерческого суда. В течение восьми лет, начиная с 1878 года, он состоял членом Комитета для оказания вспомоществования семействам убитых, умерших от ран и изувеченных на поле брани воинов, много потрудившись в деле развития этого симпатичного дела; с 1868 по 1889 год покойный был членом отделения Совета торговли и мануфактур. До последнего времени, начиная с 1866 года, состоял выборным московского купечества... С 1879 года был выборным от Моск. биржевого общества... Он состоял членом комиссии о пользах и нуждах общественных и для назначения кандидатов на разные должности по Московскому купеческому обществу... Состоял почетным членом и членом комитета в Обществе любителей художеств (в течение 37 лет), членом комитета в Художественном обществе, непременным членом Попечительного совета в Александровском коммерческом училище, непременным членом коммерческого училища и членом Совета Московского купеческого банка». В черновиках Павла Михайловича упоминаются цифры пожертвований, отдельные фамилии, иные совсем мне неизвестные, но из года в года встречающиеся. Но львиная доля принадлежала училищу глухонемых. А.А. Щербатов, близко стоявший к этому делу, написал после смерти Павла Михайловича: «Необычайная скромность составляла всегда и во всем особенно симпатичную черту характера Павла Михайловича. Мало он говорил о своих трудах на пользу глухонемых, а о своих пожертвованиях и вовсе не говорил. Ежегодные дефициты, иногда очень значительные, по содержанию училища покрывались лицом для публики «неизвестным», а лицам, близко стоявшим к делу, нетрудно было догадаться, кто этот «неизвестный... Я воздерживаюсь от оценки внутренних столь высоких и честных побуждений, которые руководили П. М-чем, думаю, что, написав эти строки, я не виноват против памяти П. М-ча, нарушая молчание, которое он соблюдал во всю свою жизнь о добре им творимом».
Павел Михайлович заботился о денежных делах своих друзей-художников: Горавского, Трутнева и Риццони, которые вверяли ему свои сбережения. Конечно, больше приходилось ему оказывать эпизодической помощи художникам. Сколько раз спрашивал он Крамского, не нужно ли ему денег, и снабжал его. Помогал он в затруднительных случаях жизни Худякову, при переезде его в Петербург, Трутовскому, когда у него умерли жена и ребенок, М.К. Клодту, когда должны были продать с аукциона родительское имение. О том, что Павел Михайлович помогал художникам, знали все, но особенно громко заговорили об этом после его смерти. Приведем несколько свидетельств. В 1898 году об этом писал Рихау, ведший в течение долгих лет иностранную корреспонденцию в конторе: «Он обладал редким даром угадывать в начинающих художниках будущих великих мастеров, он поддерживал субсидиями как для дальнейшего усовершенствования, так и во время болезни и случайных житейских невзгод. Немало тысяч франков и лир приходилось мне отправлять таким лицам за границу от его имени...». Тогда же в газете «Новости»*****, в разделе «Из Москвы», мы читаем: «Был ли такой случай, чтобы Третьяков не помог из личных средств нуждающемуся художнику? Случалось ли, чтобы, руководствуясь личными соображениями, он отказался выручить талантливого человека или, воспользовавшись тяжелой его минутой, взял с него обязательство уступить подешевле картину? Ничего подобного никогда не было. Бумажник Третьякова был всегда открыт для нуждающейся художественной братии и это подтвердят решительно все, кто когда-нибудь имел случай обращаться к нему за помощью. Но когда он приобретал картину, он уже являлся не благотворителем, а обыкновенным покупателем, давая за полотно ту цену, какая казалась ему настоящей рыночной ценой. Покупая то или другое художественное произведение, он был собирателем лучшей художественной галереи, которую давно готовил в дар русскому интеллигентному обществу, а ставя вопрос шире, и всему русскому народу... Говорят, будто по покупной цене картин Третьяковская галерея стоит полтора миллиона рублей — подите, купите ее теперь по этой цене! Ей, милостивые государи, нет теперь цены. Она является беспримерным и бесценным художественным собранием, так как за нее, кроме громадных денег, заплачено колоссальным личным трудом, грандиозной любовью к делу, так как создали ее и деньги, и понимание, и любовь, и достойная высокой похвалы самоотверженность». Та же статья говорит далее: «И как венец всех этих качеств типичнейшего из наших меценатов, мне хочется поставить — скромность... Без шума, без вылезания в первые ряды, без самовоскурения, скромно и тихо совершал этот человек свое хождение по мастерским и студиям, молчаливо выслушивал все, что ему говорили художники, молчаливо перерабатывал в себе великое множество художественных впечатлений, молчаливо вынашивал твердое решение и вершил свою задачу, ни разу, ни на один шаг не сбившись на сторону. Он шел, спокойный и равнодушный, веря в русское искусство и в намеченную себе цель, точно руководимый путеводной звездой, и продолжал идти раз избранной дорогой до конца своей жизни». Кто бы о какой бы отрасли деятельности Павла Михайловича ни говорил, никто не мог умолчать о его скромности. «Как тихо, бесшумно, без всякой рекламы, без назойливых репортерских сообщений, созидалась Третьяковская галерея, пока не выросла до степени художественного события, государственной заслуги... Материальная поддержка шла рядом с поддержкой нравственной. И как все это делалось тихо, скромно, почти стыдливо...». Так писал 5 декабря 1898 года С. Васильев11 в «Московском дневнике». Пожалование званий тоже стесняло Павла Михайловича. Одно, я думаю, его искренне порадовало — это когда Академия художеств написала 23 сентября 1868 года: «Покровительство, которое Вы постоянно оказываете нашим художникам приобретением их произведений, доказывая Вашу искреннюю любовь к художеству и желание дать средства к дальнейшему совершенствованию нашим отечественным талантам, побудило Совет императорской Академии художеств и Общее Собрание постановлением... признать Вас, Милостивый государь, Почетным Вольным Общником. Препровождая при сем диплом... я от лица всей Академической семьи приношу Вам, Милостивый государь, искреннюю благодарность за Ваше участие к молодым художникам, оставаясь убежденным, что оно не ослабнет и в будущем... кн. Гр. Гагарин». Какое полное возмущения и обиды письмо писал Павел Михайлович Вере Николаевне в 1880 году, когда за «полезную деятельность на поприще торговли и промышленности» был пожалован званием коммерции советника.. «Я был бы в самом хорошем настроении, если бы не неприятное для меня производство в Коммерции Советника, от которого я несколько лет отделывался и не мог отделаться, теперь меня уже все, кто прочел в газетах, поздравляют и это меня злит, я разумеется никогда не буду употреблять это звание, но кто поверит, что я говорю искренно? Ф.Ф. Резанов12 меня более знал и по просьбе моей не представил меня, а Найденов13, несмотря на мои такие же просьбы, все-таки представил. Видно, думал угодить, воображая, что я отказываюсь неискренно. Очень глупо и смешно». Последнее пожалование в связи с передачей собрания городу Москве — присвоение Павлу Михайловичу звания почетного гражданина города Москвы в марте 1897 года — было, конечно, почетно и лестно, но шум, поднявшийся вокруг этого, бесконечные благодарности и адреса угнетали всегда скромного и застенчивого Павла Михайловича. Примечания*. Агент по устройству концертов. **. Крупные московские фабриканты. ***. Боткин. ****. Эти цифры мне хочется привести полностью: 1871—72 — 19 000 руб. 1872—73 — 15 303 1873—74 — 10 572 1874—75 — 68 620 1875—76 — 17 584 1876—77 — 7 021 1877—78 — 24 000 1878—79 — 17 250 1879—80 — 10 000 руб. + Верещагин 1880—81 — 23 000 1881—82 — 41 000 1882—83 — 104 000 1883—84 — 41 000 1884—85 — 43 540 1885—86 — 23 893 1886—87 — 37 622 руб. 1887—88 — 32 775 1888—89 — 32 270 руб. + Антокольскому 10 000 руб. 1889—90 — 45 130 руб. + Антокольскому 2 000 руб. 1890—91 — 35 085 руб. 1891—92 — 85 510 руб. 1892—93 — 10 682 руб. 1893—94 — 26 695 руб. 1894—95 — 909 руб. 1895—96 — 24 011 руб. + 15 000 руб. 1896—97 — 22 173 руб. 1897—98 — 20 135 руб. *****. «Новости и Биржевая газета», 12 декабря 1898 г., № 342. 1. ДОГАДИН Андрей Григорьевич (1870—1960), старший музейный служащий; получил от Всероссийского профессионального союза работников просвещения звание Героя Труда в 1923 году; работал в галерее с 1893 года; имел серебряную медаль за спасение художественных ценностей во время наводнения в 1908 году; скончался 1 января 1960 года. 2. ЕРМИЛОВ Андрей Маркович (1854—1928), служил с 1872 года в качестве смотрителя галереи; имел золотую медаль за спасение художественных ценностей во время наводнения в 1908 году. В 1923 году получил от Всероссийского профессионального союза работников просвещения звание Героя Труда. 3. МУДРОГЕЛЬ Николай Андреевич (1868—1942), старший музейный служащий; работал в галерее с юношеских лет и до конца жизни; получил от Всероссийского профессионального союза работников просвещения звание Героя Труда в 1923 году; имел золотую медаль за спасение художественных ценностей во время наводнения в 1908 году; написал воспоминания «58 лет в Третьяковской галерее» («Новый Мир», 1940, № 7). 4. ШЕХТЕЛЬ Федор Осипович (1860—1926), архитектор, автор здания Художественного театра, Северного вокзала и многих других. 5. ТРЕТЬЯКОВА Александра Густавовна, урожд. Дункер, изображена вместе с детьми на картине «Утро на даче», написанной ее мужем Н.С. Третьяковым. 6. Письмо Н.Ф. фон Мекк 2 марта 1887 года и письмо П.И. Чайковского 10 марта 1887 года (П. И. Чайковский, Переписка с Н.Ф. фон Мекк, т. III, «Academia», 1936, стр. 466—467). 7. САФОНОВ Василий Ильич (1852—1918), пианист, дирижер, профессор Московской консерватории. 8. Об уходе П.И. Чайковского из Московской консерватории М.И. Чайковский пишет: «Ближайшим поводом к тому было следующее: с осени 1889 года умирал в Москве профессор класса виолончели в Московской консерватории Фитценгаген. В кандидаты на его место П.И. Чайковский пророчил А. Брандукова, превосходного виртуоза с европейской известностью, ученика той же Московской консерватории, любимца Н.Г. Рубинштейна, имевшего все данные с честью занять место профессора. В.И. Сафонов энергично восстал против этой кандидатуры и выставил своих кандидатов. Петр Ильич уступил, но остаться в дирекции счел невозможным...» (М. И. Чайковский, Жизнь П.И. Чайковского, т. III, изд. П.И. Юргенсона, 1900, стр. 351). В свою очередь Петр Ильич в письме к П.И. Юргенсону 19 февраля 1890 года писал: «...но Сафоновским адъютантом я отнюдь не намерен быть. Между тем он обнаружил столько разных качеств как директор, что нужно сделать все возможное, чтобы удержать его... (там же, стр. 352). 9. ХОХЛОВА Александра Сергеевна, старшая дочь А.П. и С.С. Боткиных, заслуженная артистка Республики, профессор Государственного института кинематографии. 10. НОТГАФТ Анастасия Сергеевна, младшая дочь А.П. и С.С. Боткиных, научный работник Театрального музея в Ленинграде. Умерла во время блокады Ленинграда в 1942 году. 11. СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВ (псевдоним Сергея Васильевича ФЛЕРОВА) (1841—1901), педагог и журналист, постоянный сотрудник «Русского вестника», «Московских ведомостей»; начиная с 1875 года помещал рецензии по вопросам театра, музыки и изобразительного искусства. 12. РЕЗАНОВ Федор Федорович, московский купец. 13. НАЙДЕНОВ Александр Александрович, доверенный торгового дома А. и Г. Хлудовых.
|
Н. A. Ярошенко Ночь на Каме | А. К. Саврасов Зимняя ночь, 1869 | М. В. Нестеров Сбор на погорелый храм в Москве, 1885 | М. В. Нестеров Царевна, 1887 | Г. Г. Мясоедов Страдная пора (Косцы), 1887 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |