|
Пролог к путешествию. Однажды...
Мчатся по земле поезда, аэростаты бесшумно взмывают в небо, вагоны конно-железной дороги, двигаясь к таможне, скрежещут на Дворцовом мосту, будят на рассвете; Иван Николаевич, чтобы не терять светлых часов, надевает черную бархатную блузу и еще до кофея отправляется в мастерскую. Написал для Третьякова портреты Полонского, Григоровича, Мельникова-Печерского, написал для себя дочку Соню, одну, потом с Софьей Николаевной, для денег схватился писать в рост наследника Александра Александровича, перед знакомыми щеголяет «практицизмом» (время такое!): «Царский портрет всегда кредитный билет, денежный знак — не более». Сеансы во дворце тягостны: наследник, тяжело ступая, выходит из своих покоев, на указанном месте останавливается, пятнадцать минут стоит неподвижно — статуя! — поворачивается и молча уходит. Чиновник придворного ведомства передает Крамскому высочайшее удовлетворение и высочайшую просьбу сделать несколько повторений портрета — но чтобы ни в чем ни малейших изменений: «Довести до совершенного факсимиле!» Придворная контора деньги задерживает, не соблюдены какие-то формальности («Дорого обходится честь иметь дело с ними!»). День лепится ко дню, месяц к месяцу, складываются годы. Дети растут, старшие мальчики в гимназии, дочь — скоро барышня, младший сынок уже болтает, бегает, радует родителей, домашняя жизнь налажена, квартира, обстановка, мастерская при квартире — Софья Николаевна, понятно, хочет, чтобы все было не хуже, чем у людей; Иван Николаевич говорит с колючей улыбочкой: «Я становлюсь особа», — не то шутит, не то всерьез. Хлопочет об устройстве передвижных выставок, отбивает атаки Академии, дает уроки великой княгине Екатерине Михайловне и принцессе Мекленбург-Стрелицкой (полное отсутствие таланта и вообще — курьез!) — дел много, только вот до того, что он называет главным делом, руки никак не доходят, и от этого, должно быть, хотя крутится как белка в колесе, на сердце тягостное ощущение неподвижности. Зимним утром, когда рано вставать бессмысленно (даже скудного света не поймаешь), он лежит в постели и, подремывая, думает о главном — о своей картине. Он слышит смех — громовые раскаты вблизи и наплывающий многократным эхом оттуда, с дальнего конца площади, с высоких балконов, на которых теснится народ, и эта граница, там вдали, где замирает смех и за которой тишина, прихотливой линией возвращается из пространства на плоскость холста, формуя небо и землю. Он слышит угрожающие выкрики на непонятном языке, звон мечей, стук копий, звяканье тяжелой цепи. Он открывает глаза и (дурная привычка!) натощак закуривает сигару, — загадочный горьковатый дымок заморских стран ползет по спальне; в соседней комнате мальчики торопливо завтракают, стучат ножами, шумно размешивают сахар в кружках с горячим молоком, смеясь, повторяют латинские глаголы. Он курит, дожидаясь, пока дети уйдут в гимназию, и, едва наступает тишина, решительно вскакивает с кровати, необычно бодрый, словно изнутри его подтолкнуло что-то. Умываясь, он замечает, что вода у него на коже пахнет той особой свежестью, какой обычно пахнет летом после купанья или умыванья на улице. Он быстро одевается, удивляясь, что ощущение бодрости в нем не проходит, и боясь потерять его. Господи, думает он, что ж это я заспался, мне ведь сорок скоро, а я еще и не принимался за главное, надо наконец ехать на Восток, в Палестину, за впечатлениями, за этюдами, и вдруг в глаза ему ударило что-то густо- и ярко-синее — вода или небо, желтое — песок и солнце, серое — камень, замелькали перед глазами белые и красновато-коричневые пятна одежд, он выронил полотенце и смотрит, улыбаясь, в полумрак спальни. Дверь распахнулась, и в апельсинового цвета прямоугольнике появляется силуэт Софьи Николаевны в длинном стеганом халате. — Сонечка, я еду, мне тотчас ехать надо! — Куда это, Ваня, в такую рань? И сразу же про расходы, про долги: в гимназию платить, счета из магазина, от портного, прислуге, доктору — маленький опять всю ночь плакал. Но Иван Николаевич, кажется, и не слышит. В разговорах о деньгах, о болезнях он боится расплескать переполняющую его бодрость. Он ли не зарабатывает эти проклятые деньги! С малолетства никому не обязан. Счет, портной, доктор... Не дождавшись хорошего света (тем более что в мастерской оказалось светлее, чем он полагал), он сразу принимается за дело — «проходит» еще раз лицо графа Стенбок-Фермора. После каждого мазка он пружинисто отскакивает от холста и, прежде чем положить новый мазок, смешно машет кистью, словно ему нужно стряхнуть с нее что-то, так с ним всегда бывает, когда он, по собственному его определению, «бедово заряжен». Лицо графа, которое он написал на днях, кажется ему нынче вяло и невыразительно; он старается прибавить в лицо жизни — и не замечает, что с каждым мазком отдает Стенбоку частицу своей сегодняшней силы и энергии. Через час, отойдя к высокому, переходящему в застекленную кровлю окну и разглядывая оттуда портрет, он понимает, что новое выражение на лице графа и сочный здоровый цвет его плохо соответствуют безразличным, недеятельным глазам, которые, однако, трогать никак нельзя. Крамской помнит, как его с первого сеанса удивила именно безликость глаз. Ладно, снова ослаблю лицо, думает он, нисколько не жалея о том, что работал впустую: это было как гимнастическое упражнение, во время которого он тратил избыток сил и притом еще более заряжался силой. Мастерскую заполняет ровный, без теней, яркий и даже как будто поблескивающий свет. Небо за окном матово-белое, без единого затемнения или прорыва. Снег на мостовой под окном потемнел. По стеклу сбегают капли: сначала капля ползет медленно, потом останавливается на мгновение, будто раздумывая — но уже поздно раздумывать, и она срывается с места, торопливо и юрко мчится вниз. Год, кажется, поворачивает на весну. После завтрака Крамской выходит из дому, и вновь врывается ему в ноздри запах свежей влаги. Крамской, обутый в высокие галоши, весело шагает по мокрому тротуару; пальто на меху, обычно тяжелое, нынче не обременительно; он расправил плечи, даже напевает, кажется. В здании Биржи, напротив Дворцового моста, помещается рисовальная школа Общества поощрения художников; Крамской несколько лет преподавал там; с директором Михаилом Васильевичем Дьяконовым они приятели. Крамской вызвался бесплатно написать для школы портрет Михаила Васильевича. В вестибюле служитель, отставной солдат Филиппов, отворяя Крамскому дверь, улыбается: «Совсем нас, Иван Николаевич, позабыли». Филиппов невысок ростом, но выправка у него бравая подбородок вверх, голову держит прямо и взглядывает, как в строю, одними глазами; в глазах у Филиппова — достоинство широкого ума. Однажды, лет семь назад, Крамской написал Филиппова. Теперь в темных, до блеска приглаженных волосах его обильно засеребрилась седина, пушистые усы и бакенбарды совсем побелели. Солдат готовно принимает у Крамского тяжелое пальто, нагнувшись, подхватывает сброшенные с ног высокие галоши. Дверь одного из классов открыта настежь, комната полна народу, его ждут: ученикам и ученицам охота посмотреть, как будет писать портрет сам Крамской. Все расступаются, пропуская его, — посреди класса заранее установлен мольберт. Иван Николаевич почтительно обнимает Михаила Васильевича, но времени на разговоры не тратит — сила, которую он с утра почувствовал в себе, все еще переполняет его, он боится потерять «заряд». Две девушки, ученицы, торжественно берут Дьяконова под руки И ведут к возвышению для натурщика; величественный старец с окладистой седой бородой и белыми волосами похож на Саваофа. Крамской отступает к мольберту в образовавшейся вокруг помоста пустоте и тишине; быстрым привычным касанием определяет качество и натяжение холста, решительно кладет на палитру краски. Кто-то протягивает ему уголек, он не замечает (до чего уверен в себе нынче!); девицы — «ах!», а он, не набрасывая контура, прямо краской смело намечает свет на высоком прямоугольном лбу, на серебристых крыльях волос — вернее сказать, светом лепит лоб, волосы, резкий прямой нос, прямую решительную складку рта. Подступаясь к глазам, он чувствует мгновенный испуг (даже в животе сжалось, похолодело) — сможет ли передать могучий взгляд этого старика Саваофа, но по тому, как напряженными толчками уходит от него переполнявшая его сила, Крамской чувствует, что получается хорошо. В полтора часа он подмалевывает весь портрет — бодрое, деятельное лицо старика, сочно написанное, смотрит с холста, а настоящий Дьяконов, под рукоплескания бережно сводимый с пьедестала, бормочет, посмеиваясь: «Ну-с, барышни и молодые люди, что скажете? Видали, как мастера-то пишут!» Крамской, еще возбужденный, отправляется провожать Михаила Васильевича: они неторопливо идут по Дворцовому мосту через Неву. Крамской горбится, пальто давит ему на плечи, высокие галоши тяжелы и неудобны; старик Дьяконов ступает величественно. Мимо, обгоняя их, катится со звоном запряженный одномастными лошадьми вагон конки. Сейчас бы свобода, думает Крамской, зацепив краем глаза вагон с ярко-желтой вычурной надписью «Общество конно-железных дорог», сейчас бы свобода — и поездом на Варшаву — Вену — Рим... — Земля наша стала невелика, — говорит Крамской. — Я читал намедни роман Жюля Верна: один англичанин на пари объехал вокруг света за восемьдесят дней. — Англичане — охотники до споров, — коротко отзывается Михаил Васильевич и снова умолкает. — Я бы, кажется, и сам вокруг света, хоть на аэростате, да разве выберешься: семья, мастерская, летом дача, старшие в гимназии, дочка — скоро барышня, младший сынок Марк болеет, сегодня опять ночь плакал. Всюду плати... — В семействе все что-нибудь да неладно, — Дьяконов берет его под руку. — Вам ли сетовать, голубчик Иван Николаевич! Вы и в чести, и в славе, и мастер вон ведь какой... Третьяков советует Крамскому: «Если кто может ради идеи все другое самое близкое сердцу отодвинуть на второй план, — пользуйся первой удобной минутой и не оглядывайся». В мае 1876 года русский художник Крамской, не добравшись до Палестины из-за напряженного положения на Востоке, через Вену, Рим, Неаполь приехал в Париж.
|
И. Н. Крамской Неизвестная, 1883 | И. Н. Крамской Девушка с распущенной косой, 1873 | И. Н. Крамской Портрет художника Шишкина, 1873 | И. Н. Крамской Портрет философа Соловьева, 1885 | И. Н. Крамской Пасечник, 1872 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |