на правах рекламы |
Глава 1. Ранние годы: всевластие и удаль стариныВасилий Суриков идеализировал казачество. Из старинного казачьего рода он происходил. Идеализировал — значит, среда детства наделила его лучшим из того, что имела: преданием, силой, удалью, мужеством. Прекрасным, насыщенным художественными образами предстал перед ним окружающий мир. Открывшаяся позже трагедийная сторона жизни — ранняя смерть отца, двух отцовских братьев, друга — не исказила в его глазах Божий мир в силу глубокой христианской веры, полученной им в наследство от рождения. Юность утвердила в нем духовную силу красоты, которую юноша Суриков никогда не видел расслабленной. Соединившаяся с деятельным началом сибирского народного быта, красота была и в повседневном укреплении природных, физических сил («Душа крепко сидела в ножнах своего тела», — вспоминал художник), и в окружающем предметном мире: посевное зерно хранилось в амбарах отборное, не заборы, а заплоты из тяжелых бревен, пригнанных горизонтально, защищали каждую усадьбу, что городскую, что сельскую... И ее, эту красоту, берегли. В возрасте, когда пробуждается любовь к противоположному полу, утвердилась у юного Сурикова необычайная любовь к изобразительности, к рисованию, которому он уже тогда отдавал свой сердечный жар. А всем остальным распорядился его гений, вложивший в юношу тягу к высокому искусству. Искусство надо было завоевать, оно было труднодостижимо, ему обучали в незнакомых землях Московии и Петербурга. В стенах Императорской Академии художеств искусство покорилось казаку. Так он подтвердил крепость и доблесть рода. * * * Василий Суриков родился 12 января 1848 года в городе Красноярске, в родовом доме. Родителями его были Иван Васильевич Суриков, из потомственной казачьей службы перешедший в губернские регистраторы, и казачка Прасковья Федоровна, урожденная Торгошина. Восприемниками при крещении, состоявшемся 13 января, на другой день по рождению, были пятидесятник Енисейского казачьего конного полка Марк Васильевич Суриков и девица Ольга Матвеевна Торгошина (в замужестве Дурандина). Таким образом, младенец оказался в крепких руках казачьего племени, строго оберегающего свои вековые устои. Младшему и единственному брату Александру Василий Суриков впоследствии напишет: «Казаки мы с тобой благородные — родовые, а не лакеи. Меня эта мысль всегда укрепляет». Александр бережно хранил письма брата, приходившие к нему в родовой дом отовсюду, где бы Василий ни бывал, проездом или подолгу, и они, позже опубликованные в книге «В.И. Суриков. Письма. Воспоминания о художнике» (1977), служат бесценным источником сведений о герое нашего повествования. Прибывший в 1897 году в красноярскую (шушенскую) ссылку В.И. Ульянов (Ленин) при осмотре родового суриковского дома, успевшего уже тогда стать достопримечательностью, изрек в задумчивости: «Д-да! Великие люди не особенно стесняются в выборе места для своего рождения». С этой фразой можно и поспорить. Суриков потому и стал великим художником, поскольку место рождения снабдило его всем, что духовно питает способности. Он сам много думал о своих истоках, будучи этим истокам благодарен. Родись он в семье знатной или близкой к искусству, он мог бы считать, что стал знаменитым по некому особому праву. Нет же: его породила народная, пусть и казачья, среда. Именно в силу того, что была она казачьей, ее не назовешь «простонародной». Можно уточнить — «народная, но не простая» — и задуматься: а бывает ли народная жизнь простой? Нет же; она такова для поверхностного взгляда. Над загадкой народной жизни бились лучшие умы родного для Василия Сурикова XIX века. Родился он в эпоху Василия Гоголя, дружен был со Львом Толстым, ушел из жизни после Антона Чехова и успел увидеть: все дискуссии по поводу народной жизни донельзя расшатали народные устои, но ничего не открыли. Тут Суриков мог бы и усмехнуться: он своим искусством не открывал, он показывал, «безмолвствовал», речей не произносил, собственное изобразительное творчество не комментировал, что было не чуждо, скажем, его современникам и друзьям — Илье Репину, Михаилу Нестерову, Сергею Коненкову. В небогатых домах предание порой значит не меньше, чем в царских хоромах, являясь главным достоянием рода. В доме родителей Василия Сурикова предание подкреплялось хранением старинных амуниции и оружия. Наград за подвиги у предков не было, были материальные свидетельства того, что подвиги — вот они, были, поскольку сбережение реликвий было в покоренной казаками земле Сибири. Реликвиям, не сожженным на туземных кострах и не оказавшимся во вражеском владении, отдавались молчаливые почести — прикосновением, даже перекладыванием с места на место, пересчетом. Мальчиком Василий Суриков очень любил этим заниматься. Послушав рассказы отца и родных, он спускался в подвал, где реликвии хранились, и невольно повторял услышанное. Позже, уже прославленным художником, в 1910—1913 годах, он будет рассказывать все это поэту и художнику Максимилиану Волошину, ставшему его биографом и опубликовавшему в год смерти художника статью с их беседами «Суриков (Материалы для биографии)» в журнале «Аполлон»: «В семье у нас все казаки. До 1825 года простыми казаками были, а потом офицеры пошли. А раньше Суриковы все сотники, десятники. А дед мой Александр Степанович был полковым атаманом. Подполье у нас в доме было полно казацкими мундирами, еще старой екатерининской формы. Не красные еще мундиры, а синие, и кивера с помпонами». И еще: «Казаки Илья и Петр Суриковы участвовали в бунте против воеводы, а Петр — даже и раньше в таких же бунтах. От этого Петра мы и ведем свой род. Они были старожилы красноярские времени царя Алексея Михайловича, и, как все казаки того времени, были донцы, зашедшие с Ермаком в Сибирь. Об этом, когда я был мальчиком, говорили мне дед, отец и дяди мои». Повторяя «Илья и Петр Суриковы», потомок их Вася Суриков, должно быть, поднимал неподъемное для его малых лет кремневое ружье, вскидывал на плечо и задумывался: «А кто такой Ермак? А царь Алексей Михайлович?» Ум мальчика был чрезвычайно пытлив, обнимая не только красоту мира, но и стремясь проникнуть вглубь вещей и явлений. Не только воинское снаряжение и мундиры были в подвале дома, но и целое книгохранилище, о нем художник рассказывал московскому любителю изобразительного искусства Сергею Глаголю. Как отметит потом исследователь его творчества академик Владимир Кеменов, Василия Сурикова называть художником мало, он настоящий ученый. С кремневым ружьем в руках, стоя перед кипой старинных книг в кожаных переплетах, мальчик еще и не угадывал, что станет создателем знаменитого полотна «Покорение Сибири Ермаком». А для нас это чрезвычайно интересно: понаблюдать, как из малого вырастает большое, как пытливость и стремление к художеству поведут Васю Сурикова к его творениям и славе. Спустя три десятка лет он заметит в письме брату Саше: «Пишу "Ермака". Читал я историю о донских казаках. Мы, сибирские казаки, происходим от них; потом уральские и гребенские. Читаю, а душа так и радуется, что мы с тобою роду хорошего». Мать Василия Сурикова Прасковья Федоровна была, как и отец его, «роду хорошего» — старого казачьего рода Торгошиных. Выйти замуж припозднилась — в 27 лет стала женой вдовца Ивана Васильевича Сурикова. У него была от первого брака дочь Елизавета. Так уж судил Бог Прасковье Федоровне — пребывать в тревоге затянувшегося девичества и родить будущего великого художника. Когда появился на свет сын Василий, отец его Иван Васильевич, не обладая крепким здоровьем, уже перешел из казачьего войска на гражданскую службу — губернским регистратором Красноярского земского суда. Старый дом Суриковых по Качинской улице Красноярска упоминался в «Истории красноярского бунта», опубликованной в «Журнале Министерства народного просвещения» за май 1901 года, как место сбора казаков — участников бунта против воеводы-лихоимца. «История» Васей Суриковым не была читана в то время, когда он еще мог видеть этот дом. В памяти будущего художника он остался в виде развалин, которые однажды заполыхали, согрев напоследок сбежавшуюся родню не своими стенами изнутри, а снаружи. Тепло — редкий гость на улицах городов и сел Сибири. И потому огонь пожара, хочешь не хочешь, сродни огню очага, и первое подсознательное желание сбежавшихся — погреться, второе — затушить как можно скорее, чтобы из бревен заготовить дрова, и уже третье — это сожаление. В названном случае уже и имущество в доме отсутствовало, и можно вообразить себе, что из некоего древнего фантома бунтарских речей, спавшей вековой искры, наконец-то возжегся пожар, заставивший зардеться лицо нашего героя. Новый дом — двухэтажный, типичный для Сибири казацкой, — был построен дедом Василием Суриковым на Благовещенской улице в 1830 году из лиственничного леса, позволяющего постройкам переживать века. Дом скоро встретит свое двухсотлетие, сумев сохранить тот вид, что запечатлел на этюде 1890-х годов внук Суриков Василий. Еще в 1907 и 1914 годах внук мечтал вернуться сюда, во дворе вымерял шагами место будущей мастерской. Истовый любитель старины, каким он стал в этом доме, желал видеть его неприкосновенным, неперестроенным, чтобы его не касались новые фабричные гвоздь и топор наперекор дедовским кованым. А что же завоевали доблестные краснояры, предки-казаки Суриковы с товарищами? «И край-то какой у нас. Сибирь западная — плоская, а за Енисеем у нас уже горы начинаются: к югу тайга, а к северу холмы, глинистые — розово-красные. И Красноярск — отсюда имя; про нас говорят: "Краснояры сердцем яры". Горы у нас целиком из драгоценных камней — порфир, яшма. Енисей чистый, холодный, быстрый. Бросишь в воду полено, а его бог весть уже куда унесло», — записывал Максимилиан Волошин рассказ художника, наверное, до того многожды повторенный сначала сокурсникам по Академии художеств, а затем все более ширящемуся кругу знакомых. Эх, Василий Иванович, наша прозаическая геологическая наука подсказывает, что таковые камни, порфир и яшма, в горах, теснящихся близ Красноярска, не обнаружены. Зато красиво как сказано! А про полено — правда. Ширь несказанную завоевали казаки. В Сибири на все особая мера — расстояние в сотню верст нипочем. — Поехали на речку Качу! — Давай и на Ману заедем! — Так до нее еще сто верст. — Бешеному коню сто верст не крюк! Эта старинная сибирская поговорка — «Бешеному коню сто верст не крюк» — распространена до сих пор, ибо что им, расстояниям, сделается... Река Енисей, Иоанеси (большая вода по-эвенкийски) в низовьях насчитывает десять километров ширины, а скорость течения в паводок достигает 16 метров в секунду. С двух сторон — горы; на левом берегу, в старинной, суриковской, части Красноярска, они невысоки и холмисты. Там находится Караульная гора, откуда пошел острог Красный Яр. В более позднем понимании острог — это тюрьма. Острог же древней Сибири — это деревянная крепость, обнесенная сплошной стеной заостренных вверху бревен, где спасалось русское население от набегов диких племен. В 1628 году казаки устроили на Красном Яру башню наблюдения, зажигая в случае опасности сигнальный костер, заметный на десятки верст. В 1667 году здесь был установлен поклонный крест в знак окончательного приведения к повиновению местных племен. В 1805 году тут же была построена деревянная часовня, а в 1855 году ее сменила каменная часовня Параскевы Пятницы (к слову, изображенная на современной российской десятирублевой купюре). На правом, восточном берегу Енисея возвышаются горы — Восточный Саян. Там находится Черная сопка, древний потухший вулкан. Его правильная полусферическая форма видна из любой точки Красноярска. Суриков говорил про эти горы: «А как они называются, никто не знает». Инородцы, все, для него были татарами, а обитавших на юге от Красноярска хакасов он называл «минусинскими татарами». Что это — нелюбознательность? Скорее, привязанность к своему, русскому казачьему кругу, которому приходилось держаться плотным ядром и для которого горы ничего не значат, а много значит степное приволье. Служба сибирских казаков, в кою они впряглись со времен Ермака, была им по лютым их силам. Они охраняли линии укреплений от набегов кочевников, потомков чингисидов, сопровождали купеческие караваны (например, это было привычным делом красноярских казаков Торгошиных, иркутских казаков Суриковых), валили и сплавляли лес, работали на казенных пашнях, гоняли почту, сооружали и ремонтировали крепости. При этом их довольствие было более чем скудным, оружие, обмундирование, снаряжение, кони выставлялись ими за свой счет. Сибирь, становившаяся местом ширящейся уголовной и политической ссылки, принесла казачеству новые, несвойственные их вольному духу заботы: сражаться с беглыми ватагами разбойников, присматривать за политическими. Если отвлечься от сюжетов картин Василия Сурикова, то все они о воле и неволе. В «Утре стрелецкой казни» царь Петр подавляет русскую народную волю. В красочном омуте гибнут души и взирают на это щеголи-иностранцы — советчики Петра. Опальный Меншиков заперт с семьей в крошечной самостроенной избушке («Меншиков в Березове»). Едет в застенки бунтовщица боярыня Морозова. Степан Разин плывет с товарищами в даль неоглядную. И даже позднее «Посещение царевной женского монастыря» — тоже о воле и неволе, о доле и недоле. И это все отвечает народному взгляду на русскую историю и житие, порожденные столкновением космической, необъятной народной души и довлеющего над ней рока. Личность художника — это составляющая его таланта, а происхождение — основа личности. Еще совсем недавно графе «социальное происхождение» уделялось особое внимание, как основе личностных мотиваций и политических настроений. И чем дальше мы уходим от «исконной Руси», утрачивая почву, тем ярче «свет издалека», в котором предстают фигуры прошлого. Вольная народность Сурикова, нашедшая отражение в его искусстве, была затем адаптирована к советскому миропониманию. Из «политики» так и вышло — два ведущих художественных вуза Советской страны в Ленинграде и Москве доныне носят имена двух природных бунтарей духа — Ильи Репина и Василия Сурикова. «Старинный казачий род Суриковых происходит с Дона. Там, в станице Урюпинской и <станице> Усть-Медведицкой, еще недавно существовала фамилия Суриковых. В середине XVI века с Дона, с войском Ермака, предки Сурикова пошли на завоевание Сибири; под знаменами Ермака сражались с полчищами Кучума, а потом осели там, на новых землях, на постоянное жительство. В истории Красноярска неоднократно упоминается фамилия Суриковых. Предки Сурикова упоминаются как основатели города. Они участвовали в бунте против царского воеводы Дурново, которого казаки и татары, жестоко избив, изгнали из города. В честь деда Сурикова, атамана Александра Степановича, один из островов на Енисее назван Атаманским. Художник гордился своим казачьим происхождением, любил рассказывать о своих вольнолюбивых и удалых предках и, не без гордости, отмечал в себе самом и в своих близких черты казацкого характера». Так сказано о происхождении художника в очерке советского историка искусства Н.Г. Машковцева. А со слов Василия Сурикова критик Сергей Глаголь записал следующее: «Род свой Суриков вел от донских казаков, ушедших с Ермаком за Урал. По материнской линии это были тоже казаки — Торгошины; несмотря на фамилию, они были строптивые и непокорные люди, настоящая казацкая вольница, судя по тому, что имена и их, и Суриковых не раз встречаются в списках бунтовщиков, шедших против сибирского воеводы. "В то же время предки мои, — прибавлял Суриков, — были по-своему образованные люди. В подполье нашего дома, например, было целое книгохранилище. По большей части все книги духовные, толстые и тяжелые, переплетенные в крепкие кожаные переплеты, но было среди них и кое-что светское, историческое и философское. Что же касается ближайших моих предков, то среди них были люди даже не чуждые и искусству: один из дядей писал стихи, другой любил срисовывать картинки, а мать сама рисовала и великолепно вышивала шелками по своим собственным рисункам"». Делал свои записи сразу после разговоров с Суриковым и Максимилиан Волошин: «Он происходит из старой казацкой семьи. Предки его пришли в Сибирь вместе с Ермаком. Род его идет, очевидно, с Дона, где в Верхне-Ягирской и Кундрючинской станицах еще сохранились казаки Суриковы. Они упоминаются как основатели Красноярска в 1622 году. Здесь двести двадцать шесть лет спустя (12 января 1848 года) и родился В.И. Суриков». Станица Урюпинская в записи Волошина превратилась в Кудрючинскую, что, впрочем, не меняет сути вопроса. Он старался быть предельно точным в передаче рассказанного В.И. Суриковым. В самом начале своих «Материалов» он писал: «Во время рассказов Василия Ивановича я тут же делал себе заметки, а, вернувшись домой, в тот же вечер восстановлял весь разговор в наивозможной полноте, стараясь передать не только смысл, но и форму выражения, особенности речи, удержать подлинные слова». Исследователи приводят и другие названия станиц, как и сам Суриков после посещения Дона, когда он собирал этюдный материал для картины «Покорение Сибири Ермаком». Подробнее всего художник рассказывал о себе зятю Петру Кончаловскому. В книге Натальи Кончаловской о великом деде главенствует выверенное семейное предание о красноярском житии рода: «Казачий род Суриковых испокон веков нес караульную службу при набегах инородцев. Едва приближался враг, на караульном бугре зажигали огонь. Сыну Петра Сурикова Петру Петровичу в одной из таких стычек татары выбили глаз стрелою из лука. С той поры прозвали его Петром Кривым. Дом он себе поставил на Качинской улице, что сбегала к реке Каче, впадавшей в Енисей. В этом доме вырастил есаул Петр Кривой сына Ивана и внука Василия. У этого Василия был опять же сын Иван и опять сын Василий, которому суждено было стать художником. По особому старинному укладу жили казаки Торгошины. Было их братьев много, но жили они неделенной семьей все вместе. Держали извоз, водили огромные табуны коней. По ним все село прозывалось Торгашиным и лежало оно против Красноярска на крутом берегу Енисея... Вот в этой-то семье родилась и воспитывалась казачка Прасковья Федоровна Торгошина — мать будущего художника». Чрезвычайно гордиться своим родом Суриков имел полное право. Он оказался в нем сильным из сильных (после деда двоюродного, атамана Александра Степановича Сурикова!) и крепко стоял на земле, подобно Илье Муромцу, заставному казаку, по одной из былин («козак Илья Муромец»). Премного путешествуя, более всего ценил по быту своему... семиструнную гитару, ей одной доверяя свои думы. «Все, что он рассказывал о себе, носило явственный отпечаток автостилизации, больше напоминало легенду, чем исповедь, так что мы теперь знаем о Сурикове, в общем, только то, что он сам посчитал нужным донести до потомства, и именно в том ключе, который он считал желательным. Излюбленным мотивом бесед были сибирско-казацкие корни его личности и живописи». К таким выводам приходит искусствовед Михаил Алленов после ознакомления с записями и современников художника. Одним из них был критик Яков Тепин: «Представьте себе городок с несколькими белыми церковками, раскинувшийся между двумя группами гор, состоящих то из порфира, то из темной яшмы, то из ярко-красных мергелей. Внизу бушует река. Енисей только что вырвался из гор, еще весь желтый от цветной глины, и кружится, и злится, бросаясь пеной, расходясь по широкому долу в несколько русл. Здесь Суриков провел свое детство и юность до двадцати одного года. Сибирь, замкнутая Уральскими горами, удаленная от Европы, долго сохраняла свою первобытность. Дикая природа располагает к стихийности, к буйству, к своеволию. Кажется, никакая природа не способна так заковать, застудить человеческое сердце, как эти могучие, безжалостные сибирские просторы с необъятной тайгой и суровым климатом. Но вместе с тем, кажется, никакая иная природа не открывает таких широких горизонтов, не питает такой самоуверенности и не внушает таких дерзких и вольных замыслов, как она. Сибирь еще ждет исторических событий и манит к большим свершениям. Ее казачьи остроги еще не умерли и живут своеобразной действительной жизнью. Вокруг Красноярска порфировые горы девственно холодны и недоступны, Енисей не обуздан. Кажется, что завоевание Сибири еще не кончилось, следы завоевателей не стерлись, а природа так же первобытна и мрачна, какою была и до Ермака... В 1695 году в доме старого бунтаря Петра Сурикова собиралась "воровская" казачья дума, решившая "вырубить" лихого воеводу Дурново, запершегося в малом городе. В 60-х годах прошлого столетия при участии Суриковых был проучен и один войсковой старшина за стеснение казачьих вольностей... Достоверная родословная Суриковых идет от казака Петра Сурикова, участника бунта 1695 года. От него через второго Петра (кривого), Ивана, Василия и второго Ивана прямая линия переходит к художнику. Все эти Иваны, Петры и Василии — казаки, сотники и есаулы, брали жен из казачьих же родов Черкасовых, Торгошиных, участвовавших в тех же бунтах и завоеваниях. Отнюдь не в туманных тонах рисуются предки Сурикова. Один из его дедов, атаман Александр Степанович, с лицом темным, "как голенище", заприметив с горы во время бури оторвавшийся от берега казачий плот, сбежал вниз, поймал бечеву и, по колена уйдя в землю, удержал войсковое добро. Другой дед художника, Василий Иванович, при охоте на коз имел обычай ставить ружье для прицела между ушей своего коня; однажды, когда конь не вовремя мотнул головой и выстрел пропал даром, дед в раздражении откусил ему ухо... Родители художника строго блюли родовые традиции. Его мать — женщина большого ума и остроты, большой выдержки и вкуса — происходила из богатого и знатного дома Торгошиных, казаков "на льготе", основателей Торгошинской станицы, что раскинулась против Красноярска на другом берегу. Ее отец и дядья возили чай из Китая, имели табуны лошадей, узорчатый дом — полную чашу добра и разных диковинных вещей. Прасковья Федоровна, строгая в отношении обрядов и обычаев, внесла, однако, в воинственный дом Суриковых нежное дыхание поэзии, причудливый узор и колорит торгошинского дома. Торгошино сыграло в жизни художника громадную роль. Оно пленило его своеобразием и пряностью старинной обстановки. Старики Торгошины, его деды, жили неделеною дружной семьей. По праздникам они надевали свои шелковые китайские халаты, гуляли, обнявшись, по станице и распевали "не белы то снеги выпадали"... Богатырские кони и громадные повозки стояли на широком, мощенном плахами дворе, сады и огороды окружали дом. В хороводе миловидных женских фигур, одетых в старинные сарафаны, в телогреи, были мастерицы рассказать затейливую сказку, спеть старую песню, отгадать тайную примету; здесь был неисчерпаемый источник легенд и преданий. Подумайте, ведь историю о боярыне Морозовой рассказывала Сурикову в детстве по изустным преданиям его тетка Ольга Матвеевна!» Якову Тепину Суриков уже стариком рассказывал, что чтение книги Ивана Забелина «Домашний быт русских цариц» было для него словно воспоминание детского сна. А посещение села Торгошина становилось настоящим праздником, дарило такое очарование, что сродни искусству, хотя и было явью. Ребенок с таким мироощущением уже родился художником, только еще не знал об этом. Четырехлетним Вася взялся рисовать на сафьяновых стульях в отцовском доме. Он был наказан, и эти стулья запомнились ему. Родители выдали бумагу, и мальчик попытался рисовать коней — главное казачье достояние. Он долго трудился, понимал, что конские ноги в движении не получаются. На помощь пришел работник Семен — показал, как ноги сгибаются. Талантливый ученик был в восторге, и дело пошло. Яков Тепин: «Отцовский дом отложился в душе Сурикова не менее колоритно, чем торгошинский, но в ином духе. Здесь были дела посерьезнее. Громадные подвалы были полны вооружением разных эпох — саблями, шпагами, ятаганами, ружьями, мушкетонами и пистолетами, касками, киверами и погонами, мундирами разных форм — блестящим наследием воинственных предков. В углах же среди патронташей и пороховниц навалены были горы книг. Семейные предания, и живые свидетели бранной славы, и книги, открывшие мальчику области неведомые, — все это вместе преломилось в его воображении в фантастические образы. Суриков жадно с младенческих лет впитывал в себя родовые предания и прочитанные истории, и предметы прошлого перед ним оживали». Мужчины рода относились к Васе Сурикову с чрезвычайной ответственностью. Сначала — просто осознавая, что воинская жизнь коротка и надо бы как можно быстрее передать мальчику свои познания. Позже — как к сироте, потерявшему отца. Один из дедов, Александр Степанович Суриков, тот, что был полковым атаманом, приказал сшить внучку крошечную шинельку по казачьему образцу, брал в свои дрожки, когда ездил на полковые маневры и парады. Другой дед, Василий Матвеевич, по прозванию «Синий ус», писал стихи и, читая их мальчику, приобщал его к тонкому миру впечатлений и поэтической отваги. При этом он был крутого нрава, раз на полковом смотру отхлестал эполетами оскорбившего его полкового командира, мгновенно содрав их с его плеч. С казачьим нравом в Сибири считались. Например, по Иркутскому казачьему войску, в котором служили и красноярцы, приводится такой случай. На смотр войска был приглашен казачий полковник с Дона. После смотра с его обязательной джигитовкой он вызвал из строя казака, по его мнению, повинного в нарушении строя, и двинул ему кулаком в лицо. Казак, незнакомый с таким обращением, не растерялся и мгновенно дал сдачи. Увидев это, местные казачьи офицеры подъехали верхом на конях к донцу, взяли в тесное кольцо и препроводили в свою палатку. Под покровом ночи они увели его на конях в город и отправили обратно на Дон. Для казака этот случай не имел последствий. Чем далее на восток, тем казаки были сплоченнее. Когда мальчику было шесть лет (как быстро вырастают малыши из шинелек!), семья переехала из родного дома в село Сухой Бузим, в просторечии «Бузимо», в 60 километрах от Красноярска. Туда отец Иван Васильевич был переведен на службу из-за легочной слабости. Страдали ею и отцовские братья — любимые дядья Васи Сурикова, много давшие его развитию и умершие от чахотки молодыми. Одного, как и отца, звали Иван, так уж пришлось по святцам, а второго Марк. Дядя Иван Васильевич сопровождал отбывшего наказание декабриста из Сибири на Кавказ. Вернулся с подаренной им дорогой шашкой и рассказом о встрече с Михаилом Лермонтовым. Он стал почитателем его творчества, с вдохновением познакомил с ним маленького Васю. А дальше — с Пушкиным и теми книгами, что были доступны, например с «Потерянным раем» Мильтона в переводе на русский. Дядя Марк Васильевич выписывал журналы «Современник» и «Новоселье», знакомил родных с событиями из большого мира — что из Рима в Россию привезли картину «Явление Христа народу» Александра Иванова, что в Петербурге открыли Исаакиевский собор. Все это случилось в 1857 и 1858 годах, когда Васе было девять и десять лет, а дядя Марк уже лежал больным, застудившись на параде в сорокаградусный мороз, куда казакам приказали явиться в мундирах. Волошину Суриков говорил о дядьях с большим уважением: «А богатыри были. Непокорные. Когда после смерти дедушки другого атаманом назначили, им частенько приходилось на гауптвахте сидеть». Васю привели в восторг показанные дядей Марком снимки ассирийских памятников архитектуры. При свете сальной свечи в своей крошечной комнатке Марк Васильевич прочел мальчику историческую повесть Загоскина «Юрий Милославский». Картины из книги вставали, как живые. Но главным героем и примером для Васи был сам дядя Марк, и мальчик старательно нарисовал с натуры его портрет карандашом, а в начале 1860-х перерисовал увереннее акварелью. Этот рисунок теперь можно увидеть в красноярском музее-усадьбе Сурикова. Счастье общения с дядей длилось недолго, в 1858-м его не стало. «Умер он зимой, одиннадцатого декабря...» — рассказывал Суриков Волошину. Уже мертвому, Вася закрутил книзу по-казачьи усы любимому дяде, придав ему бравый вид. Хоронили его всем полком и за гробом вели оседланного коня, как того требовал обычай. В эту пору Вася уже стал школьником и летние каникулы проводил у отца. А он умер после дяди Марка на другой год — в 1859-м. Пять лет при жизни отца, связанных с Сухим Бузимом, были подарком. Не о всяком детстве скажешь, что это подарок, но для нашего героя это было именно так. Спустя четверть века художник Суриков писал матери: «Сижу сегодня вечером и вспоминаю мое детство. Помнишь ли, мамаша, как мы в первый раз поехали в Бузим, мне тогда пять лет было. Когда мы выехали из Красноярска, то шел какой-то странник, сделает два шага да перевернется на одной ноге. Помните или нет? Я ужасно живо все помню! Как потом папа встретил нас, за Погорельской поскотиной. Как он каждый день ходил встречать нас. Приехавши в Бузим, мы остановились у Матониных. Как старуха пекла калачи на поду и говорила: "кушай, кушай, Вася, пощё не ешь?" И многое, многое иногда припоминаю!..» Село Сухой Бузим одними воспоминаниями о нем всегда возвращало Сурикову его природный оптимизм. Село лежало в степи, богатой березовыми и осиновыми перелесками, логами, поросшими кустами боярышника и черемухи, находилось на слиянии Большого и Малого Бузима, от села текущих одним потоком в Енисей. Дома здесь стояли рубленые, двухэтажные, огороженные бревенчатыми заплотами, похожие на крепости, типично старообрядческие, что подтверждает казачьи корни раскола, или старообрядческие корни казачества. Хлеб здесь родился щедро, покосы были богатые. Коней в табунах и коров в стадах паслось не считано. Вася ходил с отцом на охоту. Ружье у него было кремневое. Яков Тепин вспоминал рассказы художника: «Он стрелял настолько удачно, что был предоставлен самому себе. Мальчик тотчас вообразил себя взрослым и отбился от отца. Целый день он проблуждал в лесу и только к вечеру выбрался к дому. "Отец и мать стояли на плотине и кричали мне. Помню, солнце садилось и красиво отражалось в реке; помню, отец схватил меня за ноги, чтобы бить, а мать схватила за голову, чтобы защитить, чуть меня не разорвали"». Шести лет в Бузиме Вася создал первый портрет. Он нарисовал Петра I и раскрасил его синькой и давленой брусникой. Но больше всего давала его развитию способность все примечать: «Целыми днями пропадал я с ватагою сверстников, то в пойменных лугах, где паслись казачьи табуны, то в тайге в поисках ягод и грибов. Был я смелым и ловким мальчишкою. Лет десяти уже умел поймать коня, взнуздать его и взобраться ему на спину, а потом и носишься на нем, бывало, наперегонки с другими ребятишками, пока не надоест это своевольному коню и не сбросит он меня неожиданно куда-нибудь в траву. Бывала иногда опасность и посерьезнее. Раз, помню, забрались мы в тайгу, в самую глушь. Ягоды собирали. Вдруг — хрустит что-то. Смотрим, а из-за деревьев медведь идет. Ну, разумеется, лукошки побросали и — наутек. Прямо к речке. Уж не помню, как с обрыва скатились. Перебрались на другую сторону и притаились в кустах, спрятались, духу перевести не можем. А медведь тоже подошел к обрыву и начал спускаться к воде. Мы, разумеется, опять бежать, но вот, подите же, успел я все-таки приметить, как смешно медведь с обрыва съезжал: сел на зад, вытянул передние лапы, скорчился и поехал по песчаному откосу вниз. Как сейчас его фигуру вижу. Должно быть, тогда уже появилась во мне наклонность многое заметить и запомнить глазом. И всю жизнь потом было так. Увижу что-нибудь, поразившее внимание, сразу ярко замечу во всех подробностях, и потом, стоит только припомнить, и оно, как живое, перед глазами». Рассказывал Суриков удивительные случаи из своего детства: «Верхом я ездил с семи лет. Пара у нас лошадок была: соловый и рыжий конь. Кони там степные с большими головами — тарапаны. Помню, мне раз кушак новый подарили и шубку. Отъехал я, а конь все назад заворачивает; я его изо всех сил тяну. А была наледь. Конь поскользнулся и вместе со мной упал. Я прямо в воду. Мокрая вся шубка-то новая. Стыдно было домой возвращаться. Я к казакам пошел: там меня обсушили. А то раз я на лошади через забор скакал, конь копытом забор и задень. Я через голову и прямо на ноги стал, к нему лицом. Вот он удивился, думаю... А то еще, тоже семи лет было, с мальчиками со скирды катались — да на свинью попали. Она гналась за нами. Одного мальчишку хватила. А я успел через поскотину перелезть. Бык тоже гнался за мной: я от него опять же за поскотину, да с яра, да прямо в реку — в Тубу. Собака на меня цепная бросилась: с цепи вдруг сорвалась. Но сама, что ли, удивилась: остановилась и хвостом вдруг завиляла». Мы уже рассказали о более поздних событиях — о смерти дяди Марка и отца, но вернемся назад, чтобы полнее представить время учебы Васи Сурикова в начальной школе. В 1856 году Прасковья Федоровна отвезла сына в Красноярск, в приходскую школу, где его определили в старший подготовительный класс. Поселился он у крестной матери, своей двоюродной тети Ольги Матвеевны Дурандиной — в деревянном ее доме на Больше-Качинской улице, в отведенной ему комнатке. Учеба окажется непохожей на всю его предыдущую жизнь. Учитель Местников был груб и безжалостен, наказывал битьем, ставил на колени на щебень, злы к новичку были соученики. Пока Вася ничего этого не знал, но безрадостное предчувствие навалилось на него черной тучей. Едва мать покинула Красноярск, вручив сыну рубль пятаками, пустился домой по малознакомой дороге и сын: «Иду я в скуфеечке, встречные думают про меня: экий монашек идет. А я думаю: нет ли за мною погони? Приложил ухо к земле, — тарахтит по дороге телега. Гляжу, а она уже видна, а в телеге-то мать сидит, домой едет. Ух, страшно стало, кинулся я в просо. А мать кричит: никак это Васенька наш? Схватила она меня, сжала, сама заплакала, и я реву: в Бузим хочу! Строгая у меня мать была, а меня пожалела, первый раз от отца правду скрыла, что я из школы бежать хотел». Место встречи с матерью — девятая верста — запомнилось Василию Сурикову навсегда. Приезжая в Красноярск, он совершал туда поездки с братом Сашей. Здесь он преодолел себя, поверил, что «сам большой». Приволье, безлюдье, простор, вливая силы в его грудь, словно напели о торжестве жизни. Вернувшись в Красноярск с девятой версты, мальчик стал одним из первых учеников в начальной школе, через два года перешел в уездное училище. Чтобы получить точные сведения, исследователи жизни и творчества Сурикова проделали большую архивную работу. Воспоминания современников разноречивы. Например: «В Красноярске в 50-х годах было одно гражданское училище — уездное, называвшееся гимназией, — там и обучался Суриков шесть лет. По окончании курса Суриков еще лет шесть прожил в Красноярске, занимаясь самообразованием». И далее снова читаем у Якова Тепина, получавшего из уст художника неполную информацию, как это бывает при непринужденной дружеской беседе, и частью кое-что домыслившего: «В уездном училище раза два в неделю бывали классы рисования по оригиналам. Здесь впервые Суриков познакомился с элементарной техникой и чрезвычайно обрадовался. Он не мог дождаться рассвета тех дней, когда в училище бывало рисование, — карандаши и резинки заготовлялись задолго вперед. Рисование поглотило мальчика целиком, он целые дни возился с красками, рисовал с гравюр и с натуры беспрестанно. Учитель рисования Н.В. Гребнев не мог нахвалиться его способностями, пророчил славную будущность и развивал в нем желание попасть в Академию. Губернатор же Родиков1, присутствовавший на выпускном акте, — "старый екатерининский вельможа, похожий на Державина", по словам Сурикова, — прямо сказал ему: "Ты будешь художником!" Занятия Сурикова живописью носили первобытный характер. В Красноярске не было ни картин, ни художников. Ему приходилось пробиваться самоучкой. Перерисовав все имеющиеся в училище оригиналы, он разыскивал у товарищей гравюры, копировал и раскрашивал их с большою ловкостью. Копии с Брюллова или Неффа из "Северных цветов" сделаны им чрезвычайно тонко, с большим изяществом в выражении. Все это было, конечно, рукоделие, но сложная работа совершалась в его душе, — вырабатывалось умение находить образы, мыслить ими, созревал художнический темперамент». Подведем черту разноречивым сведениям. Как же было на самом деле? В 13 лет, в 1861 году, Вася с похвальным листом окончил уездное училище и поступил в четвертый класс открывшейся гимназии, оставив ее затем в седьмом классе ввиду отсутствия средств. Учитель рисования Николай Васильевич Гребнев занимался с Васей Суриковым до 1863 года, то есть до его пятнадцатилетия, и занятия были прекращены ввиду переезда учителя в Иркутск, где он, до того довольно нуждавшийся со своей семьей, получил место надзирателя и преподавателя в двух учебных заведениях. Гребнев, надо сказать, был очень хорошо подготовленным преподавателем. Окончивший Московское училище живописи, ваяния и зодчества, он учился там вместе с Саврасовым, Пукиревым, Невревым и другими художниками, чьи имена остались в русском изобразительном искусстве. Кругозор Гребнева был широк. И впоследствии, перечисляя имена знаменитых педагогов Академии художеств, учивших его мастерству, Василий Суриков назвал также имя своего красноярского учителя. «Гребнев меня учил рисовать, чуть не плакал надо мною. О Брюллове мне рассказывал. Об Айвазовском, как тот воду пишет, — что совсем как живая; как формы облаков знает. Воздух — благоухание. Гребнев брал меня с собой и акварельными красками, заставляя сверху холма город рисовать. Пленэр, значит. Мне одиннадцать лет тогда было. Приносил гравюры, чтобы я с оригинала рисовал: "Благовещенье" Боровиковского, "Ангел молитвы" Неффа, рисунки Рафаэля и Тициана. Я в Красноярске в детстве и масляные краски видал. У атаманских в дому были масляные картины в старинных рамках. Одна была: рыцарь умирающий, а дама ему платком рану затыкает. И два портрета генерал-губернаторов: Лавинского и Степанова. А потом у крестной, у Ольги Матвеевны Дурандиной, у которой я жил, пока в училище был, когда наши еще в Бузиме жили; у нее тоже большие масляные картины были; одна саженная, и фигуры до колен: старик Ной благословляет Иафета и Сима — тоже стариков, а Хам черный — в стороне стоит. А на другой — Давид с головой Голиафа. Картины эти — кисти Хозяинова, одного из родственников, были». Тем временем действительность сделалась такова, что любитель рисования Вася Суриков брался расписывать пасхальные яйца по три рубля за сотню, любой заработок ему стал дорог. Одиннадцать лет ему было, когда умер отец. Вдовья пенсия Прасковьи Федоровны составляла 28 рублей 50 копеек. Тогда же из Сухого Бузима мать с дочерью Катей и сыном Сашей вернулась в красноярский дом. Ольга Матвеевна Дурандина препроводила своего дорогого крестника туда с немногословными наставлениями беречь близких. Сопереживание стало одной из главных черт будущего художника, давало развитие чувствам: «Отец умер рано, в 1859 году. Мне одиннадцать лет было... Мать потом на его могилу ездила плакать. Меня с сестрой Катей брала. Причитала на могиле по-древнему. Мы ее все уговаривали, удерживали». Скорбь по отцу и дядьям напитывалась в целом трагической окружавшей действительностью. Красноярские школяры смалу оказывались свидетелями, что называется, широкой картины бытия. И отрывали головы от учебников не только для того, чтобы следить за указкой учителя. «Мощные люди были. Сильные духом. Размах во всем был широкий. А нравы жестокие были. Казни и телесные наказания на площадях публично происходили. Эшафот недалеко от училища был. Там на кобыле наказывали плетьми. Бывало, идем мы, дети, из училища. Кричат: "Везут! Везут!" Мы все на площадь бежим за колесницей. Палачей дети любили. Мы на палачей, как на героев, смотрели. По именам их знали: какой Мишка, какой Сашка. Рубахи у них красные, порты широкие. Они перед толпой по эшафоту похаживали, плечи расправляли. Геройство было в размахе. Вот я Лермонтова понимаю. Помните, как у него о палаче: "Палач весело похаживает..." Мы на них с удивлением смотрели — необыкновенные люди какие-то. Вот теперь скажут — воспитание! А ведь это укрепляло. И принималось только то, что хорошо. Меня всегда красота в этом поражала, — сила. Черный эшафот, красная рубаха — красота! И преступники так относились: сделал — значит, расплачиваться надо. И сила какая бывала у людей: сто плетей выдерживали, не крикнув. И ужаса никакого не было. Скорее восторг. Нервы все выдерживали. Помню, одного драли; он точно мученик стоял: не крикнул ни разу. А мы все — мальчишки — на заборе сидели. Сперва тело красное стало, а потом синее: одна венозная кровь текла. Спирт им нюхать дают. А один татарин храбрился, а после второй плети начал кричать. Народ смеялся очень. Женщину одну, помню, драли — она мужа своего, извозчика, убила. Она думала, что ее в юбках драть будут. На себя много навертела. Так с нее палачи как юбки сорвали — они по воздуху, как голуби, полетели. А она точно кошка кричала — весь народ хохотал. А то еще одного за троеженство клеймили, а он все кричал: "Да за что же?"». Так и взрослел ученик Вася, становясь юношей. Не сцена театра, а площадь давала ему зрелища казней: «Смертную казнь я два раза видел. Раз трех мужиков за поджог казнили. Один высокий парень был, вроде Шаляпина, другой старик. Их на телегах в белых рубахах привезли. Женщины лезут, плачут — родственницы их. Я близко стоял. Дали залп. На рубахах красные пятна появились. Два упали. А парень стоит. Потом и он упал. А потом вдруг, вижу, подымается. Еще дали залп. И опять подымается. Такой ужас, я вам скажу. Потом один офицер подошел, приставил револьвер, убил его. Вот у Толстого, помните, описание, как поджигателей в Москве расстреливали? Там у одного, когда в яму свалили, плечо шевелилось. Я его спрашивал: "Вы это видели, Лев Николаевич?" Говорит: "По рассказам". Только, я думаю, видел: не такой человек был. Это он скрывал. Наверное, видел. А другой раз я видел, как поляка казнили — Флерковского. Он во время переклички ножом офицера пырнул. Военное время было. Его приговорили. Мы, мальчишки, за телегой бежали. Его далеко за город везли. Он бледный вышел. Все кричал: "Делайте то же, что я сделал". Рубашку поправил. Ему умирать, а он рубашку поправляет. У меня прямо земля под ногами поплыла, как залп дали. Жестокая жизнь в Сибири была. Совсем XVII век. Кулачные бои помню. На Енисее зимой устраивались. И мы мальчишками дрались. Уездное и духовное училища были в городе, так между ними антагонизм был постоянный. Мы всегда себе Фермопильское ущелье представляли: спартанцев и персов. Я Леонидом Спартанским всегда был. Мальчиком постарше я покучивал с товарищами. И водку тогда пил. Раз шестнадцать стаканов выпил. И ничего. Весело только стало. Помню, как домой вернулся, мать меня со свечами встретила. Двух товарищей моих в то время убили. Был товарищ у меня — Митя Бурдин. Едет он на дрожках. Как раз против нашего дома лошадь у него распряглась. Я говорю: "Митя, зайди чаю напиться". Говорит — некогда. Это шестого октября было. А седьмого земля мерзлая была. Народ бежит, кричат: "Бурдина убили". Я побежал с другими. Вижу, лежит он на земле голый. Красивое, мускулистое у него тело было. И рана на голове. Помню, подумал тогда: вот если Дмитрия-царевича писать буду — его так напишу. Его казак Шаповалов убил. У женщин они были. Тот его и заревновал. Помню, как на допрос его привели. Сидел он так, опустив голову. Мать его и спрашивает: "Что ж это ты наделал!" — "Видно, говорит, черт попутал". У нас совсем по-иному к арестантам относились. А другой у меня был товарищ — Петя Чернов. Мы с ним франты были. Шелковые шаровары носили, поддевки, шапочки ямщицкие и кушаки шелковые. Оба кудрявые. Веселая жизнь была. Маскировались мы. Я тройкой правил, колокольцы у нас еще валдайские сохранились — с серебром. Заходит он в первый день Пасхи. Лед еще не тронулся. Говорит: "Пойдем на Енисей в проруби рыбу ловить". — "Что ты? в первый-то день праздника?" И не пошел. А потом слышу: Петю Чернова убили. Поссорились они. Его бутылкой по голове убили и под лед спустили. Я потом его в анатомическом театре видел: распух весь, и волосы совсем слезли — голый череп. Широкая жизнь была. Рассказы разные ходили. Священника раз вывезли за город и раздели. Говорили, что это демоны его за святую жизнь мучили. Разбойник под городом в лесу жил. Вроде как бы Соловья-Разбойника». Удаль преданий Вася Суриков сменил на удаль собственную. Мы уже отмечали, что искусством он был увлечен прежде женского пола, а тут еще оказалось, что и казачьей гульбе — преддверию воинских казачьих подвигов — он был готов отдаться со всей страстью. Молодечество юноши Сурикова вполне приближалось к разбойному, если бы не помыслы искусства. Приведенные выше истории рассказывал он Максимилиану Волошину, а Яков Тепин записал следующее: «Как-то ночью за Суриковым и его товарищами гнались кузнецы с намерением убить, и он с товарищами, спрятавшись на чужом дворе, слышал шум промчавшихся врагов, — ему живо представился боярин Артамон Матвеев, спрятавшийся от убийц в царской опочивальне, и фраза: "Стук их шагов подобен был шуму вод многих". Умение находить в жизни образы вымысла или литературы развилось впоследствии у Сурикова до такой степени, что терялась грань между виденным и вычитанным. Ему казалось, что образы, о которых повествует история, он видел воочию. Этому способствовала и необычайная область его наблюдений». Примечания1. Неверно указанное лицо. Енисейские губернаторы в этот период — Падалка Василий Кириллович (1845—1861) и Замятнин Павел Николаевич (1861—1868).
|
В. И. Суриков Боярыня Морозова, 1887 | В. И. Суриков Взятие снежного городка, 1891 | В. И. Суриков Старик-огородник, 1882 | В. И. Суриков Вид Москвы, 1908 | В. И. Суриков Меншиков в Березове, 1883 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |