|
IX. Частная жизнь Валентина СероваЗимние сумерки наступили рано. В четыре часа без огня ничего не было видно. Большие окна мастерской быстро и неумолимо синели. Линии на бумаге путались, краски теряли свою интенсивность, но зажигать лампу никто не спешил. Вместо этого открыли дверцу высокой чугунной печки, в которой весело потрескивали дрова. И тут же оранжевые блики набросились на ткани, густо развешанные по стенам, на бронзовые подсвечники, на резную массивную мебель, на круглые нежные женские плечи, окрасив их желто-красным цветом, а затем заскользили дальше, освещая вспышками пламени строгие молодые лица, склонившиеся над картонами. — Суббота, — проговорил, вздыхая, старший — светловолосый, хрупкий, — заканчиваем, друзья. Ничего не поделаешь... По чашке кофе — и домой. В семь встретимся... В углу, тихо шелестя юбками, одевалась натурщица, на печке, посвистывая, закипал кофейник. Девушка вышла из-за ширмы в строгом закрытом платьице, домовито заварила кофе, покрыла белой бумагой круглый столик, расставила чашки. И только тогда глаза художников оторвались от работы. Первым получил кофе коренастый, ширококостный Владимир Дмитриевич Дервиз. Его веселое бородатое лицо склонилось к чашке с ароматным напитком. Врубель, не переставая вздыхать, накинул папиросную бумагу на подсохшую акварель и присоединился к сидевшим за столиком. Серов долго помешивал кочергой в печке, разбивая оставшиеся головешки. Вспыхивали огни, летели искры, то ярко освещая летали нарядной обстановки, то ввергая все окружающее в тусклый полумрак. Владимир Дмитриевич выпил кофе и подошел сменить Серова. — Пора собираться, Антон, голубчик... Нас будут ждать... У тебя почти все уже прогорело... Сейчас закроем трубу... Эх, суббота, суббота! — В голосе его слышалась радость, словно он не чаял дожить до субботы. Он нежно и любовно потрепал Серова по плечу. — Подкрепись, Антон. Пей кофе, да поехали... Печка затухла. Алый свет сменился желтым, побледнел, посерел. Освещенными остались только руки Дервиза. Врубель зажег свечу и опять рванулся к своему рисунку. Натурщица отставила свою чашку, молча кивнула, улыбнулась и, мягко ступая, вышла в переднюю. Дверь за ней тихо захлопнулась. — Знаешь, Вольдемар, каждая национальность кофе пьет по-своему, — заметил Серов Дервизу. — Вот погляди, как пьют татары в Крыму... — Он обнял чашку всей рукой, поднес к губам и стал пить крошечными глотками, почти не наклоняя головы. — А вот как пьет моя хозяйка немка... — Серов шумно прихлебывал и тяжело вздыхал. Дервиз засмеялся. — А француз? Серов уселся небрежно на стуле и, едва прикасаясь пальцами одной руки к краю блюдечка, другой, держащей чашку, стал плавно водить в такт словам: — Regarde ce beau feu qui brúle... O, quel s’est joli...1 А впрочем, он уже погас окончательно, значит можно идти... А вот как пьет институтка, — короткий мизинец Серова жеманно оттопырился, он церемонно сжал губы, еле-еле посасывая кофе. Дервиз с улыбкой глядел на товарища: «Славный он какой...» А тот отставил чашку, поднял глаза на Врубеля и, весь как-то ссутулившись, склонив голову набок, проскрипел простуженным чистяковским голосом: — Глазок-то как бы вам не свихнуть в темноте, Михаил Александрович... Он не прочный у вас... на ниточке одной держится... И рисуночек скособочите... Врубель даже подпрыгнул на стуле и торопливо оглянулся, удивленный неожиданным появлением профессора. Но Дервиз и Серов хохотали и совали ему в руки пальто. — Пора, пора... Академисты Михаил Врубель, Владимир Дервиз и Валентин Серов были люди солидные, серьезные, не пили, не курили, занимались, как подсчитал Михаил Александрович, по двенадцать, а то и по шестнадцать часов в сутки и все же, когда подходил субботний вечер, умели сбросить с себя и занятость и серьезность. По-мальчишески радуясь, они бежали по домам, где спешно переодевались, чтобы отправиться на Кирочную. Серов, заглянув в свою малообитаемую комнатку на Васильевском острове в окрестностях академии, торопливо привел себя в относительный порядок, то есть умылся, причесал голову и переменил чистый воротничок на ослепительно чистый (воротнички — это его слабость). Можно было отправляться к Симановичам. * * * Когда Серовы в 1880 году приехали в Петербург, Валентина Семеновна привела сына к сестре. Тоша хорошо знал свою тетку Аделаиду Семеновну, но путался в бесчисленных двоюродных сестрах и братьях. За то недолгое время, которое они с матерью прожили тогда в Петербурге, он не успел с ними не только сойтись, но и как следует познакомиться. Аделаида Семеновна была всего лишь несколькими годами старше сестры, но, выйдя замуж так же рано, как и та, оказалась матерью весьма многочисленного семейства. Это, однако, нисколько не мешало ей всей душой отдаваться своему призванию педагога. Мужем ее был врач Яков Миронович Симанович, человек примерно ее же лет. Весьма странно выглядела эта пара совсем еще молодых людей, окруженная многочисленным потомством. Супруги Симановичи были отчаянные идеалисты, рвавшиеся служить народу, разделять с ним его трудности, нести в деревню культуру. Но до поры до времени их мечты не могли осуществиться так, как им хотелось. Яков Миронович работал в петербургских больницах, а Аделаида Семеновна преподавала, издавала популярный педагогический журнал, писала статьи, очерки. Среди ее трудов были такие: «Сравнение периодов индивидуального развития ребенка с эпохами человечества», «О детском языке». Она была одним из первых в России организаторов детских садов. Педагогический опыт она применяла прежде всего в семье. Из своих детей и молоденькой сироты воспитанницы Лели Трубниковой, дочери умершей от туберкулеза пациентки Якова Мироновича, она старалась сделать трудолюбивых, деятельных, полезных людей. Уже после приезда Серовых в Петербург Аделаида Семеновна выполнила свой давний замысел — открыла школу, поставленную по последнему слову педагогической науки. Преподавали в этой школе не только единомышленники-педагоги, но и молоденькие дочери Аделаиды Семеновны, а также Леля Трубникова. Все старшие дочери Симановичей были на редкость одаренными девушками: одна из них проявляла большие способности к ваянию, вторая была выдающейся музыкантшей, третья выросла впоследствии в незаурядную художницу. Успех, которым пользовалась школа Симановичей в Петербурге, окрылял молодежь. Все работали взапуски, стараясь не допускать рутины и косности казенных учебных заведений. Все молодые учителя следили за литературой, ставили эксперименты, не поддаваясь малодушию и горечи при неудачах. Тоша впервые столкнулся с такой целеустремленной, упорно работающей молодежью. А ведь это были почти что его сверстники, очень юные люди, сознательные труженики, материально стоявшие полностью на своих собственных ногах. В этом доме Тоша встретил не только близкую ему семью, к которой нежно привязался, но и строгих друзей, которые повлияли на его характер, в некоторых областях довоспитали его, а в иных и перевоспитали. Как это ни странно, но юноша, дитя демократической интеллигентной семьи, во многом оказался чужд обычному укладу такого рода семей. Он, например, не был приучен к систематическому распределению своего времени, не умел вовремя вставать, вовремя ложиться, не всегда был точен и аккуратен. С одной стороны, он был очень скромен в потребностях, мог подолгу носить один и тот же костюм или пальто, спать на голых досках и вместе с тем, приученный в мамонтовском доме к обилию прислуги, не умел убрать за собою, вычистить обувь, платье. Был капризен в еде. Ко всему этому присматривались у Симановичей и воздействовали на него то тихим, незаметным, но твердым давлением, то прямыми замечаниями и спорами. Не выносили там нападавшего иногда на Тошу мальчишеского высокомерия, требовательности или обидного глумления над достойными людьми только потому, что они не понравились Тоше своей внешностью. Потихоньку обтесывался юноша, почти еще мальчик. Большим счастьем было для него в самом податливом возрасте общаться с людьми веселыми, приятными, доброжелательными и вместе с тем всегда занятыми делом, целеустремленными и собранными. Этого он не мог получить ни в богемной среде, где вращалась его мать, ни в довольно безалаберной семье Репина, ни в милом, но слишком благополучном доме Мамонтовых. За те несколько недель, которые отделяли приезд Серовых в Петербург от экзамена в академии, семья Симановичей очень сильно изменила Тошу, подготовив его к будущей самостоятельной студенческой жизни. Он очень привязался к семье тетки и, насколько мог чаще, навещал ее. А подружившись с Врубелем и Дервизом, привел и их тоже в этот дом. По субботам у Симановичей собирались друзья и молодежь. Все три художника стали постоянными посетителями этих скромных вечеринок. Молоденькие учительницы, помощницы Аделаиды Семеновны, по субботам отпускали своих учеников пораньше, торопливо убирали классы, переодевались. Чуть начинало темнеть, уже раздавались звонки нетерпеливых друзей, соскучившихся за неделю. Пока Серов мчится с Васильевского острова на Кирочную, там уже собралось немало молодежи. Юный поэт напыщенно декламирует последнее из появившихся в печати стихотворений Надсона; студент-математик смешит своих приятельниц анекдотами; начинающий композитор наигрывает что-то на рояле. Художники появляются с альбомами. Они не упускают случая зарисовать какое-то новое лицо, позу, группу, а иногда и сочинить веселую карикатуру на присутствующих. Эти вечера на Кирочной примечательны были своими посетителями: почти все эти люди со временем заняли видное место в истории русского искусства. Любовь к искусству и являлась основной силой, связывавшей посетителей субботних приемов. Между художниками первенствовал Врубель. Он был старше всех, разносторонне начитан, осведомлен не только в вопросах художественных. Он всегда производил впечатление широко образованного молодого человека. Здесь, на Кирочной, поднималось множество насущных вопросов. Это было одинаково интересно и юношам, нашедшим свое призвание, и девушкам, еще только предполагавшим служить искусству. Тут вырабатывались новые взгляды на живопись. Грядущий модернизм уже носился в воздухе. Но прогрессивные веяния еще не вылились в осязательную форму, и молодые художники только старались разглядеть будущее современного художественного движения. Тут впервые был брошен смелый вызов «старикам», то есть передвижникам. Идейность, тенденциозность в живописи рьяно отрицались, зато рьяно отстаивалось мастерство. — Пусть будет красиво написано, а что написано, нам неинтересно. — Значит, и этот самовар, если будет красиво написан, имеет право называться художественным произведением? — Ну, конечно, — отстаивали художники свою точку зрения, — все, что красиво, — искусство! Бывало, Врубель среди горячей речи чертит в альбомах византийские «лики» для собора в Киеве; Серов, рисуя что-то, помалкивает, лишь изредка вставляя веское словцо; Маша Симанович, талантливая скульпторша, лепит из воска горельеф матери, жадно прислушиваясь к каждому слову молодых поборников искусства. Из соседней комнаты доносится звонкий тенор Дервиза, распевающего с горячностью романсы Чайковского под аккомпанемент Надежды Яковлевны. Часто эти вечера заканчивались шарадами, в которых принимали участие и малолетние члены семьи. Здесь, в этом скромном доме, возникали увлечения, дружба, рождалась любовь. Здесь нашел себе Владимир Дервиз жену — Надежду Яковлевну Симанович и таким образом породнился с Серовым. Там же влюбился Валентин в такую же юную, как и он, воспитанницу тетки — Лелю Трубникову. Эта любовь прошла через всю его жизнь. Ольга Федоровна позже стала его женой и верным спутником. А сейчас это была худенькая, небольшого роста девушка-подросток, белокурая, пышноволосая, с бело-розовой нежнейшей кожей тонкого, задумчивого и выразительного лица. У нее были большие серо-голубые глаза и ослепительные, очень красивой формы зубы. Познакомившийся с ней несколько лет спустя Павел Петрович Чистяков заявил: «С такого лица только ангелов писать», хотя ничего слащавого в наружности Лели Трубниковой не было. Очевидно, старик подразумевал строгих ангелов Микеланджело или Дюрера. Ухаживал за одной из Симанович и Врубель. Но его одержимость искусством, его материальная необеспеченность, заставившая на несколько лет покинуть столицу, помешали развитию этого романа. Рядом с молодежью, содержательной, окрыленной успехами в искусстве и в любви, легче и лучше работалось даже пожилым людям, хотя далеко не всегда взгляды их сходились. Вечная история «отцов и детей» повторялась и здесь. Горячим участником дискуссий была Валентина Семеновна, часто приезжавшая на субботние приемы из деревни, где жила и работала. Основной причиной разногласий со взрослыми были взгляды молодежи на искусство. Валентина Семеновна, так же как и Аделаида Семеновна, была яростной защитницей передвижников. Люди их поколения находили в жанре, взлелеянном передвижниками, отражение своих идеалов, им было кровно близко то, что отражала живопись — тяжелая жизнь народа, служение ему, обличение недостатков чиновного аппарата, власти денег, самодурства сильных и т. д. и т. д. — словом, все то, что являлось темами произведений передвижников — Перова, Маковского, Крамского, Максимова, Мясоедова, Богданова, Лемоха. О мастерстве, о соответствии формы и содержания они не задумывались, считали нападки молодежи мелкими придирками, болезнями роста, незнакомством с жизнью. За свое мировоззрение, за свои идеалы Валентина Семеновна держалась крепко. Ведь ничто, кроме служения им, не могло бы заставить ее расстаться с Немчиновым и маленькими детьми, расстаться с Петербургом и Тошей и жить где-то в деревне Сябринцы Новгородской губернии с единственной целью — работать среди русских крестьян, приобщая их к музыкальной культуре. В области музыки ее деятельность была очень близка к тому, что делали передвижники в живописи. Так как же ей было не защищать единомышленников? * * * Живя в Сябринцах, Валентина Семеновна кончала оперу «Уриэль Акоста». Выбрала она этот сюжет опять же потому, что герой был близок ее душе, этот голландский еврей, прогрессивный мыслитель, трактовавший о просвещении народа, о служении ему, о борьбе с косностью и обскурантизмом. Валентина Семеновна сумела заинтересовать своей оперой администрацию московского Большого театра. На сезон 1884/85 года намечалась ее постановка. А пока что Серова, приезжая дважды в месяц по субботам в Петербург к Симановичам, каждый раз привозила вновь сочиненные номера — арии, дуэты, хоры. Все это тут же разыгрывалось, разучивалось, распевалось и ее музыкальными племянницами, и Дервизом, и каждым посетителем суббот, если он обладал хотя бы минимумом музыкальности и голосовых данных. Серова мечтала о том, чтобы декорации к ее опере делали Поленов и Врубель. С Поленовым как будто бы уже снеслась дирекция Большого театра; дело оставалось за Врубелем, которого Серова упорно уговаривала сделать хотя бы эскиз последнего действия. В конце концов усилия Валентины Семеновны не пропали даром. Михаил Александрович вручил ей небольшое полотно: ученики, пришедшие за трупом побитого камнями Акосты, выносят его из развалин по тропинке вниз с холма. Едва брезжит утро, вдали виден просыпающийся Антверпен. Энергичная, настойчивая Серова даже от такого целиком ушедшего в свои мысли и в свои замыслы человека, как Врубель, могла добиться того, чего хотела. * * * В конце зимы Валентина Семеновна перестала появляться в Петербурге. Расстроенный Валентин ходил как в воду опущенный Сначала пришла весть, что Василий Иванович Немчинов, недавно отбывший ссылку и вернувшийся в Киев, болен. Валентина Семеновна помчалась туда. Симановичи и Валентин ждали письма, телеграммы, но она молчала. Потом дошла весть, что у Василия Ивановича тяжелая форма тифа, которым он заразился, находясь на практике. Он все время лежит без сознания, в госпитале... По всему тону известия чувствовалось, что надежды мало. Потом узнали, что Валентина Семеновна вернулась в Сябринцы. Как ни сложно складывалась жизнь Немчиновых, но для Валентины Семеновны Немчинов был близкий друг, единомышленник, отец ее детей. С его смертью кончилась ее личная жизнь. Она почувствовала себя одинокой, разбитой, старой. Тем более что и младших детей в это время около нее не было. Они жили в Сочи на попечении приятельницы Валентины Семеновны. Летом их там навещал Тоша. Валентине Семеновне показалось, что ей легче будет пережить свое горе в одиночестве. И она отсиживалась в Сябринцах, забыв о Петербурге, о сыне, о сестре, о субботних сборищах, которые еще совсем недавно ее интересовали и радовали. Тоша отказался от поездки на каникулы в Москву, поехал в Сябринцы, рассчитывая увезти мать в столицу, но явился он под предлогом, что ему захотелось написать портрет матери. Однако из этого предприятия ничего не вышло. В своем тяжелом душевном состоянии Валентина Семеновна не могла вынести пронизывающего, внимательного взгляда сына. Только расстроились оба. Так, кроме одного-двух карандашных рисунков, и не осталось портретов Серовой, написанных сыном. Валентин погостил в Сябринцах и понял, что увозить мать оттуда не нужно. Там она увлечена своим делом, там она нужна, ее друзья-крестьяне душевно и внимательно относятся к ее горю. Только там она придет в себя. В одном из разговоров с сыном Валентина Семеновна коснулась причин, приведших ее в деревню. Еще при жизни Александра Николаевича оба они обратили внимание на исключительную музыкальность русского народа. Позже она много занималась этим вопросом, даже писала на эту тему. Серова была. убеждена, что русский народ, особенно крестьянство, талантливее и музыкальнее любого другого народа, даже прославленного итальянского, где «певучесть» впитывается чуть ли не с молоком матери. — Ну, скажи мне, какой еще народ, — горячо спрашивала она сына, — поет так много, как русский? Какой народ так легко, не учась этому, вторит? Больше того: второй голос в русском народном пении составляет самостоятельную мелодию. А многоголосное пение? Ведь даже итальянцы поют только в унисон!.. Я выбрала это обычное русское село, примечательное только тем, что здесь живет Глеб Иванович Успенский, познакомилась с жителями, обычными русскими крестьянами. И что же? Ты не можешь себе представить, Тоша, какую тягу к знаниям, к культуре, к искусству я нашла у этих бедных полуграмотных, а иногда и вовсе безграмотных людей. Мы с ними создали хор, где есть великолепные голоса. Теперь мы частенько даем нечто вроде концертов, разъезжаем по окрестным селам. У нас есть даже солисты-запевалы... Я подумываю о том, чтобы разучить с ними отрывки из опер и поехать с концертом в город... И, знаешь, мне здесь как-то легче... Рассказывая о своей работе, об отдельных людях, о встречах, об удивительных и часто горестных судьбах людей, с которыми она сталкивалась, Валентина Семеновна преображалась, забывала о своей боли, о своем несчастье. Она познакомила сына с Глебом Успенским, давно уже обосновавшимся в Сябринцах. Все вместе они съездили в гости к Каменским в Лядно, в самую глушь Новгородской губернии. Серов порадовался за мать, что она дружит с такими интересными, культурными людьми, что они ее ценят, любят ее музыку. В Петербург он вернулся сравнительно успокоенный — мать как будто начала приходить в себя — во всяком случае, принялась за работу. В Петербурге Серова ждали академия, мастерская, друзья-художники, любимая девушка, Симановичи — все то, что составляло содержание его жизни. Матери он помог своим приездом. Его творческая увлеченность передалась и ей, подтянула ее. Она тоже поняла, что помощь в горе может прийти только от работы, от большой творческой работы. Ее великим счастьем было то, что перед ней лежала требующая своего завершения партитура оперы. Она спешно стала заканчивать «Уриэля Акосту». Почти одновременно сочиняла отдельные эпизоды, арии, музыкальные отрывки для новой оперы «Илья Муромец». Вскоре Валентина Семеновна возобновила свои поездки в Петербург. * * * На следующие каникулы Тоша уже со спокойным сердцем поехал в Москву к Мамонтовым. Классы академии обычно кончались в апреле, а снова начинались поздней осенью. Такие большие каникулы были введены с расчетом, что молодые художники будут работать самостоятельно. И действительно, как много можно было сделать за это время, во скольких местах можно побывать! Мать не раз поднимала вопрос: не нахлебничает ли Тоша? Конечно, Мамонтовы очень богаты, но это не причина быть у них приживальщиком. Однако у щепетильного Антона этого страха не было. Он всегда, даже в ранней юности, старался за гостеприимство отработать. Известно множество рисунков Серова в абрамцевских альбомах, портреты Саввы Ивановича, Елизаветы Григорьевны, детей, домочадцев. Кроме того, он вечно рисовал декорации к бесчисленным спектаклям, позже совсем уже сторицей, как миллионер, оплатил друзьям картиной «Девочка с персиками» — портретом Верушки Мамонтовой. Обычно Тоша стремился попасть в Москву пораньше. Дни, которые он проводил вдвоем с Елизаветой Григорьевной в пустынном еще Абрамцеве, были особенно плодотворны. Можно было и поработать, и побродить, и подумать. Когда же приезжало все шумное, большое семейство, он иногда не прочь был даже сбежать в город. К Москве Серов был привязан сильнее, чем к Петербургу. У него там оставались друзья, ему постоянно писали, зазывая в гости, его встречали с распростертыми объятиями не одни только Мамонтовы. В Москве Серова многие знали как молодого, подающего надежды художника, за ним следили, об его успехах говорили, не то что в холодном, официальном Петербурге, где каждому было только до себя — не больше. А кроме того, в Москве можно было всегда подработать, что тоже было совсем не лишним для тощего студенческого кошелька. Как-то его пригласил к себе хозяин рысистой конюшни Малютин и попросил сделать несколько зарисовок с его породистых лошадей. Серов увлекся, проводил массу времени в конюшне, дорвавшись наконец-то до своих любимых лошадок. За рисунки и акварели хозяин совершенно неожиданно отвалил ему триста рублей. Это было очень приятное приложение к творческой радости. Наступали и для Антона времена, когда приходилось вспоминать горькую пушкинскую шутку: «Не продается вдохновение, но можно рукопись продать...» Серов так любил лошадь — этот, по словам арабов, венец создания, что для него не было большей радости, большего наслаждения, как общение со своими любимцами. Он, наверное, не раз повторял поговорку тех же арабов: «Рай на земле — у лошади на спине». Это был редкий случай, когда от необходимости зарабатывать человек получал такое счастье. Он всесторонне знал и чувствовал лошадь, потому-то на всех его рисунках и картинах она так прекрасно, так безукоризненно изображена. Друзья вспоминали, что Антон любил устраивать себе особое удовольствие: возьмет, бывало, лист бумаги, карандаш и заставляет поочередно каждого из присутствующих нарисовать лошадь, в каком тот желал виде и положении. Рисунки у большинства получались невероятные, а Антон, бывало, радуется и от всей души хохочет. Со стороны Валентину Серову особенно ясно видно, как меняется с годами жизнь Мамонтовых, какие перемены происходят в московском доме и в Абрамцеве. Художественный кружок Мамонтовых сильно разросся. Там появился молодой начинающий художник, восторженный Илья Семенович Остроухое. В будущем он прославится картиной «Сиверко», станет крупным коллекционером, собирателем картин и главным образом русской иконописи. Пока же он просто один из пригретых Мамонтовыми будущих талантов, объект добродушных насмешек, долговязый Ильюханция. Василий Дмитриевич Поленов поселился со всем своим семейством поблизости от Мамонтовых и ввел в дом свою сестру — талантливую своеобразную художницу Елену Дмитриевну. Она была превосходным стилизатором, знатоком русского народного искусства, иллюстратором русских сказок. Таким же страстным любителем народного искусства, правда с несколько церковным уклоном, поклонником боголепия монастырей, тихой, отшельнической жизни оказался молодой художник Михаил Васильевич Нестеров. Он только еще приступал к прославившим его картинам религиозно-мистического содержания вроде «Виденье отрока Варфоломея» или «Святого Сергия». Через много лет появятся его знаменитые реалистические портреты. Сейчас он изредка бывает в Абрамцеве, пишет этюды его замечательных окрестностей, поэтичных русских просторов, тихих перелесков. Не забывают Мамонтовых и старые их друзья — Васнецов, Антокольский, Неврев, Прахов. Антон от приезда к приезду наблюдал перемены и в другом. Еще в 1880 году перед его отъездом в академию в Абрамцеве затеяли постройку церкви. Сами хозяева и их друзья любили пасху проводить за городом, любили всей компанией ездить к заутрене, а добраться до Хотьковского монастыря во время половодья было немыслимо. Первые разговоры о постройке церкви происходили при Антоне, но вся дальнейшая история прошла мимо него. И вот на каникулах 1882 года он вошел в готовый уже храм. Он помнил, как много было в свое время споров, обсуждений, помнил, что одолели Поленов и Васнецов, убедившие хозяев взять за прототип знаменитую старинную новгородскую церковь Спаса Нередицы. И теперь он видит сам воочию, как правы были художники, оказавшиеся такими талантливыми зодчими, какой они создали чудесный храм. Архитектурный облик, роспись, резьба, мозаичный пол — все говорит об огромном вкусе и мастерстве строителей. Мимо Антона не прошло и то, что Елизавета Григорьевна, едва избавившаяся от забот по постройке церкви, снова очень занята. Она далеко не всегда может так широко распоряжаться своим временем, как это было раньше. К ней постоянно приходят то старый мастер-столяр с какими-то бумажками, счетами, образцами, то молодые мальчишки-подмастерья — жаловаться на старика или показывать свои работы. Новое дело Мамонтовой — кустарные промыслы. Надо было во что бы то ни стало снабдить работой молодежь, оканчивавшую абрамцевскую школу. В окрестностях Троице-Сергия издавна бытовало столярное мастерство — понятно, что мысль попечителей школы пошла по этому руслу. Чем отпускать ребят столярничать на сторону — почему не дать им работу тут, дома? Елена Дмитриевна Поленова пришла на помощь, и две женщины создали превосходную столярную мастерскую по выделке кустарной мебели в русском стиле. Очень скоро мебель эта стала пользоваться в Москве большим спросом, оказалась модной, и дело процветало. Рядом со столярной открыли рукодельную мастерскую для девушек. Это было то тихое, нужное дело, в которое с радостью уходила Елизавета Григорьевна от шумной, суетливой, богемной обстановки, окружавшей ее мужа. Но при всей своей любви к Елизавете Григорьевне Антон никак не мог заразиться ее увлечением народным искусством, стремлением возродить художественные промыслы. Кругом столько разговоров об этом, такие горячие обсуждения новых декоративных рисунков для резьбы, для вышивок, для тканья. Горячие головы — такие как Поленов и Мамонтов — мечтают еще и о гончарной мастерской, чтобы реставрировать древнее русское искусство изразцов, посуды, керамики, а Антон совершенно равнодушен. Один только раз взялся он нарисовать образец старой русской деревянной куклы. Елена Дмитриевна думала было передать ее для работы особенно тонким мастерам-деревообделочникам. Но так неоконченным наброском и осталась эта попытка. Антону кажется чужим это Абрамцево, в котором так много, внимания отдается ремеслу, пусть художественному, но ремеслу. Он привык к Абрамцеву, увлеченному искусством. Он не понимает Савву Ивановича, когда тот вслед за своими друзьями увлекается кустарным промыслом. И искренне радуется, видя, что Мамонтова этим не удовлетворить, что ему нужно дело куда более широкое, более близкое к большому искусству. Сейчас у него повышенный интерес к театру — этому Антон готов способствовать изо всех сил. И Мамонтов охотно пользуется любой помощью Серова: Антон — актер и декоратор. В первый раз он выступил на сцене вместе с мамонтовскими детьми в 1880 году в пьесе Саввы Ивановича «Иосиф», написанной на библейский сюжет. Шестнадцатилетним мальчиком он замечательно сыграл роль измаильтянского купца, покупающего Иосифа у его братьев. Самой удачной в спектакле была сцена торга купца с братьями. «Рабов не нужно мне — вся черная ватага», — блистая белыми зубами, произносил высокомерным тоном Антон, превращенный в смуглого брюнета-араба, и при этом небрежно указывал большим пальцем левой руки на стоящую сзади него толпу чернокожих рабов. Но любимым делом Серова в этих спектаклях были закулисные звуки. Неподражаемо ржал он конем, вздыбившимся под ханом Намыком и выбившим его из седла в «Черном тюрбане». Трогательно ворковал голубком во время монолога томящейся в гареме хана Намыка несчастной Фатимы. В трагедии того же Саввы Ивановича «Царь Саул» Антон из-за кулис кричал Голиафом, вызывающим на единоборство кого-нибудь из еврейского войска. Оригинально воспроизводил он речь великана: кончая каждую фразу, он тут же' изображал и горное эхо, повторяющее последние слова каждой строчки. В «Женитьбе» Гоголя Антона уговорили сыграть моряка Жевакина, одного из женихов. Но так как он ни за что не хотел уступить другому закулисную реплику извозчика, а изображать извозчика особенно любил, то ему приходилось, едва уйдя со сцены за кулисы, опрометью выскакивать наружу, обегать кругом поленовский дом в Абрамцеве, где ставили «Женитьбу», и там, под окнами, присев почему-то на корточки, ожидать прыжка Подколесина, чтобы сказать буквально пять слов реплики извозчика. Не особенно увлекаясь игрой на сцене, хотя данные у него для этого были большие, а успех у непритязательного зрителя огромный, Антон сам рвался в бой, как только дело доходило до костюмированных вечеров. Тут он всегда раскрывал свою богатую фантазию. Навсегда запомнили в мамонтовской семье показанного им игрушечного зайчика. На специально сооруженной для этого тележке-платформе сидел Антон в белом меховом одеянии и в маске зайца с длинными ушами. Перед ним на скамеечке стоял барабан, по которому он бил палочками в такт вращающимся колесам. Вез все это сооружение один из сыновей Анатолия Ивановича Мамонтова, одетый маленькой девочкой. Успех этой шутки Антона был колоссальный. Вообще Антон умел быть веселым, легким и приятным гостем. Его одинаково любили и взрослые и ребята, Всеволод Мамонтов рассказывал позже, как трогательно дружил он с его сестрами, которые были намного моложе его, как добродушно переносил всяческие их проказы. А они чего только не вытворяли со своим другом Антоном! Только, бывало, усядется он спокойно на большом диване — а при своем маленьком росте он не доставал ногами до полу, девочки тут как тут, налетают на него бурей, хватают его за висящие ноги, задирают их кверху и опрокидывают Антона на спину. А то пристанут к нему: «Антон, Антон, покажи руки». У Серова была очень оригинальная кисть руки, в особенности забавна она была при взгляде на вертикально поставленную ладонь: небольшая, широкая, с непомерно короткими пальцами. Так пристанут девочки, что Антон в конце концов; чтобы отвязаться от них, молча протягивает руку ладонью к ним и сам с ними весело смеется. Впоследствии эта дружба сильно помогла Серову, когда он задумал писать портрет старшей из девочек — Веруши: не будь этой дружбы, как уговорил бы он позировать непоседливую, живую девочку? Если дети доверяли Антону, шалили с ним и несли ему свои секреты, то и взрослые охотно делились с ним своими планами и замыслами. Он одним из первых был оповещен о том, что домашние спектакли, продолжавшиеся много лет, натолкнули Савву Ивановича на мысль создать профессиональный театр, причем театр оперный. Уже с 1883 года Серов только и слышал бесконечные разговоры о театре, о труппе, об операх, о голосах, о дирижерах, концертмейстерах и т. д. В вечной толчее мамонтовского дома появлялись новые и новые люди, то какие-то престарелые, но знаменитые в свое время певцы, то легкомысленные балерины. За оперу Савва Иванович взялся всерьез, но так как ему, крупному финансисту и предпринимателю, было не совсем удобно выступать в качестве антрепренера, он сговорился с «подставным хозяином». Сначала это был его друг композитор Кротков, затем позже госпожа Винтер. Как всегда, Мамонтов сумел зажечь своим замыслом десятки людей. И после всяких наметок, переговоров, обсуждений вокруг него собралась группа энтузиастов. К великой удаче начинания, этим делом горячо увлеклись Поленов и Васнецов. Это обещало подлинную художественность в постановках. Даже Антон и тот не мог остаться равнодушным, хотя и старался держать себя в руках, и не удаляться от своих академических обязанностей. Антону все это было тем более интересно, что московский Большой театр готовил в это время постановку оперы его матери «Уриэль Акоста». Но то, что он видел в мастерских «Частной русской оперы», как стало называться детище Саввы Ивановича, куда больше ему нравилось. Очень много яркого, своеобразного начинало проглядывать в этом, казалось бы, дилетантском замысле. Открывать театр собирались оперой Даргомыжского «Русалка». Эскизы костюмов, наброски декораций завалили столы в знаменитом кабинете Саввы Ивановича. Кто же мог бы так же чутко, так по-настоящему оценить всю художественность этих замыслов, как Антон? До кого могли так непосредственно дойти эти блистательные пейзажи, набросанные на картонах точной кистью Василия Дмитриевича, или кто мог, как он, отметить призрачный павильон подводного царства, созданный сказочником Васнецовым? Не могла его душа оставаться спокойной и равнодушной в этом мире выдумок, цвета и света! Но не он один бродил взволнованный и возбужденный по знакомым комнатам мамонтовского дома. Вместе с ним вдыхали сладостный запах клея, масла, красок еще два молодых человека, юные декораторы, приглашенные Поленовым из Московского училища живописи и ваяния, — Константин Коровин и Исаак Левитан. Первого из них Серов немного помнил по его кратковременному пребыванию в академии, со вторым встретился впервые. С Коровиным Серов несколько позже неожиданно близко сошелся. Настолько близко, что в мамонтовских кругах стали говорить «Коровин и Серов», «Серов и Коровин», как о попугаях-не-разлучниках, как о знаменитых авторах учебника по арифметике — «Малинин и Буренин», как о героях «Ревизора» — «Бобчинский и Добчинский». Савва Иванович, дошлый на всякие прозвища, прозвал их «Коров и Серовин» — так они и проходили с этим именем много лет. Константин Алексеевич Коровин, так же как и Исаак Ильич Левитан, был на четыре года старше Серова. В училище живописи и ваяния он учился почти десять лет, если считать кратковременный перерыв, когда он попытался было стать академистом. Учился он сначала в пейзажном классе Саврасова, а потом перешел к Поленову. В училище его любили и баловали. Вечно спускали ему все промахи, принимали безнадежные экзамены и даже за полное незнание предмета ставили тройку. Он казался редкостно талантливым и необычайно обаятельным. Училищные барышни вздыхали по художнике-сердцееде и называли его: «Демон из Докучаева переулка». У Кости Коровина были все шансы разбаловаться. Но он был очень простодушен, ленив и талантлив — эти три свойства помешали ему превратиться в шаблонного донжуана. Так же как Костя обольщал барышень, товарищей, профессоров, он обольстил и «Великолепного Савву». Стал писать для его оперы превосходные декорации, и Савва души в нем не чаял. Так было много лет, пока «е пришли к Мамонтовым горькие дни... Внешне Костя Коровин был хорош собой — немного выше среднего роста, стройный, с великолепной черной шевелюрой, которую он, кстати сказать, причесывал только по большим праздникам, с кокетливой черной эспаньолкой. В костюме его нередко бывали изъяны, так, порой между брюками и жилетом торчала буфами рубашка, что надоумило Серова прозвать его: «паж времен Медичисов». Был он разносторонне талантлив, но во всем, кроме живописи, оставался типичным дилетантом, к тому же образование его было весьма мизерным. Обладая превосходным бархатистым баритоном, он не знал нот, все учил с чужого голоса или с аккомпанемента. Распевая Онегина, он упорно произносил: «Мне ваша искренность мела...», и т. д. Но когда он брался за кисть, краски пели в его руках, и мало кто мог сравниться с ним в смелости, точности, вдохновенности! Исаак Левитан был меланхоличнее, скромнее. И при всей его тонкой, изысканной красоте менее заметен. Он не блистал ни остроумием, ни пением романсов, но любой человек чувствовал его удивительную талантливость, лиричность его натуры, восхищался его пониманием русской природы. Левитана не особенно тянуло к себе искусство декоратора. Это была чуждая ему область, хотя и работал он в ней с успехом. Когда кончился период материальной нужды, он без сожаления оставил мастерские «Частной оперы». Но дружба с Мамонтовыми, с Коровиным и Серовым сохранилась до конца его недолгой жизни. Лучший портрет Левитана написал не кто иной, как Антон. Для деятелей будущей «Частной оперы» были широко открыты двери московского дома. В Абрамцеве их пока что не привечали. На Садово-Спасской, неделями не выходя из комнат, сидели Левитан над проектами постановки «Фауста» и Коровин над «Аидой». Позже Савва Иванович открыл специальную мастерскую на Мещанской улице. * * * Лето 1884 года, которое Серов по привычке проводил в Абрамцеве, имело значительное влияние на его будущую жизнь. О многом ему надо было подумать. Все больше возможностей было у него сравнивать себя с молодыми художниками, уже стряхнувшими школьную и академическую плесень, и ему хотелось понять, что же он представляет собою. Не пора ли и ему из учеников переходить хотя бы в подмастерья? Еще в начале года в Петербурге появился старый знакомый Антона профессор-искусствовед Адриан Викторович Прахов. Приезжал он из Киева, где под его руководством была начата реставрация нескольких старинных церквей. Приезжал с определенной целью: подобрать для этой работы наиболее даровитых художников. В Москве он уговорил Васнецова. В дальнейшем рассчитывал зазвать в Киев и Нестерова. Появившись в Петербурге, повидался с Серовым и предложил ему было одну работу, но настаивать особенно на его приезде в Киев не стал, понимая, что отъезд из столицы будет означать для Валентина разрыв с академией, а для этого еще не настало время. Профессор Чистяков да и сам Серов указали Прахову на Врубеля. Адриан Викторович работы его оценил высоко, увлекся ими и, не задумываясь, пригласил художника в Киев. Михаил Александрович давно чувствовал, что ему в академии делать нечего. Чистяковская система усвоена крепко, совершенствовать ее можно самому, а жизнь в Петербурге — трудная, голодная, холодная... Приглашение Прахова пришло вовремя. С отъездом Врубеля акварельная коалиция развалилась. Дервиз, влюбленный в Надежду Яковлевну Симанович, подумывал о том, чтобы ему тоже оставить академию, купить небольшое именьице и осесть с семьей на землю. Для него, человека обеспеченного, звание классного или свободного художника или даже академика живописи совершенно никакой роли не играло. Дело быстро и решительно шло к тому, что из всего содружества в стенах академии останется один Антон. Но и он вдруг стал сомневаться — стоит ли? Ведь даже сам Чистяков считает, что он усвоил его систему. Все друзья становятся профессионалами, выходят на большую дорогу. А он? Молод? Дело, конечно, не в этом. Ну, скажем, он не такой большой мастер, как Врубель, но другие-то гораздо хуже работают, чем он, а признаны, выпущены из академии. Нужна ли ему еще школьная лямка? Удерживали от решения мать и Аделаида Семеновна, считавшие, что надо иметь хоть какое-то законченное образование. Антон не знал, на что решиться. Страшно не хотелось даже думать о конкурсной картине. Сюжеты их были по-старому надуманные, ходульные. Антон чувствовал, что не справится. Исторические темы, массовые композиции все еще нисколько не интересовали его. Вот если бы на конкурс можно было писать портрет! Едва Симановичи со всем семейством, следовательно и Лелей Трубниковой, отбыли на лето в деревню Ясски, Антон тут же уехал в Москву, чтобы подумать, осмотреться, решить для себя кардинальные вопросы будущего. Вот он в Абрамцеве. Бродит в задумчивости по знакомым дорожкам сада. И прикидывает, соображает... Перед девятнадцатилетним юношей дороги расходились в разные стороны. Он напоминал витязя на распутье, изображение которого как-то заметил среди рисунков Виктора Михайловича Васнецова. Он, как тот витязь, задумчиво и настороженно смотрел на роковой камень с пророческими надписями. Куда же ему-то идти, где его путь? Сумеет ли он найти свою дорогу и в академии ли она начинается? С этими вопросами попробовал было он подойти к старому другу своей семьи скульптору Марку Матвеевичу Антокольскому, благословившему его когда-то на путь художника. Он гостил сейчас в Абрамцеве. Но прямого ответа в словах Антокольского Антон не нашел. Правда, Марк Матвеевич высоко оценил его рисовальное мастерство, и это было много. Пожалуй, можно было считать дипломом на звание мастера. Получилось это так: Васнецов уговорил Антона одновременно с ним рисовать голову скульптора. Серов работал в своей привычной чистяковской манере. Голова была построена классически, сходство, как всегда, было очень большим. Но дело было даже не в этом. Строгий и взыскательный Антокольский увидал в своем портрете характер, душевную жизнь, а не просто хороший, добротный рисунок. Об этом он сказал прямо, отметив, что работа Васнецова менее удачна. Серову можно было бы возгордиться. Глядя на работы своих молодых товарищей, он давно понимал, что может их обогнать, а тут — обойти такого мастера, как Васнецов! Но голова Антона не закружилась. Один деловой совет Антокольский все же дал: побездельничать, потосковать о работе и лишь тогда, когда станет совсем уже невмоготу, сесть за рисунок, за холст, за то, к чему больше потянет. Антон оставил свои художнические принадлежности и взялся за чтение «Фрегата «Паллады» Гончарова. А недели через две, действительно «с голоду», он так набросился на карандаш, что сделал чуть ли не в один-два сеанса поразивший всех портрет двоюродной сестры Елизаветы Григорьевны — Маши Якунчиковой в амазонке, на лошади. И тут же, не успев еще отдохнуть от напряжения, усадил племянницу Саввы Ивановича Милушу позировать ему для портрета маслом. Оба эти портрета сделаны быстро, так быстро, как Антон больше, пожалуй, никогда и не работал. Чистяковская система требовала не только точного и правильного построения головы, тела, но и кропотливой проработки деталей. На все это нужно было время, но когда стоскуешься по работе, оказывается, и система может быть гибкой! Портреты этого лета убеждали Антона, что проба сил, о которой он мечтал, состоялась. Если в Петербурге ему застил глаза блистательный талант Врубеля, здесь он увидал, что может потягаться и с Васнецовым, и с Коровиным, и, пожалуй, с Левитаном, не говоря уже об Остроухове и Нестерове. Зимой, как и предполагал Антон, он оказался в одиночестве. Дервиз оставил академию, Врубель в Киеве писал свои удивительные образа для Кирилловской церкви. Самого Серова неудержимо тянуло на волю. И все же он пообещал матери постараться взять себя в руки и участвовать в конкурсе на золотую медаль. Как-никак, а за этим конкурсом маячила шестилетняя поездка за границу. В 1885 году Серов сдал, наконец, научные предметы за весь академический курс и получил диплом с хорошими отметками. Летом надо было кончить работу для последнего зачета и приступать к конкурсной картине. Академическая работа валилась из рук, так все надоело. А тут, как на грех, заболела Леля Трубникова. У нее подозревали склонность к туберкулезу, от которого умерла ее мать. Симановичи поспешили направить Лелю в Одессу, к сестре Якова Мироновича, одесский климат должен был ее вылечить. Серову, как никогда, было тоскливо и одиноко. Леля с каждым годом все прочнее входила в его жизнь. Примечания1. Посмотрите на этот пылающий огонь... О, как это красиво...
|
В. А. Серов Баба в телеге, 1896 | В. А. Серов Мика Морозов, 1901 | В. А. Серов Крестьянский дворик в Финляндии, 1902 | В. А. Серов Купание лошади, 1905 | В. А. Серов Портрет композитора Н.А. Римского- Корсакова, 1898 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |