|
Господин попечительВернуться в галерею, не обязательно попечителем, хотя бы просто членом Совета: Если даже он будет забаллотирован, Серов с Боткиной при любых условиях останутся. «Вам уступить свое место в Совете не придется: Вы избраны семьей П. М. пожизненно, и лишать Вас Ваших прав никто не может», — успокаивает Остроухов Александру Павловну, на что та резонно отвечает: «Если нас будет по–прежнему трое, я плюю на остальное и мне лучшего не надо, я буду счастлива». Галерея по–прежнему ничего не покупает: три новые картины за полтора года. «Сегодня получил первые вести с петербургской выставки "Союза". Успех большой. Много интересных вещей. В особенности Малявин, Грабарь, Серов, Врубель, Сомов и отчасти Бенуа. Серов беспомощно бегает по залам, прося подождать ту или иную вещь, так как ручается, что в январе будет новый Совет галереи, которая купит их», — пишет Остроухов в январе Боткиной. Голосование в Думе назначено на 9 марта 1905 года. Накануне вечером в Трубниковском собираются те, кого Остроухов в письме Боткиной называет «друзья» и кто завтра будет защищать его интересы в Думе. Самому Илье Семеновичу в тактических целях рекомендовано при голосовании не присутствовать. «Дорогая А. П., сейчас получил результаты вчерашней подачи записок на должность попечителя галереи. Вот они: Остроухов — 43, Голицын — 28, Щукин С. И. — 11, Гучков — 9, Цветков — 3... Морозов С. Т. — 2», — спешит обрадовать Александру Павловну новоизбранный попечитель. Вечером из Петербурга приходит телеграмма: «Сердечно поздравляем. Радуемся и надеемся. Дягилев, Серов». Итак, главный обвиняемый возвращен в галерею, и даже с несравненно большими полномочиями. В Совете, председателем которого Илья Семенович одновременно становится, воцаряется долгожданный мир — почти на целых восемь лет. Вишняков и Цветков признают поражение и в знак протеста выходят из состава Совета, уступая место гласным Думы, купцам–коллекционерам В. А. Абрикосову и А. А. Карзинкину. В 1905 году декаденты из «Мира искусства» уже не кажутся столь возмутительными, чтобы из–за них устраивать общественные разбирательства, тем более что очень скоро галерея отважится впустить в свои стены полотна скандального Врубеля. Расстановка художественных сил стремительно меняется—в России вообще все меняется с завидной быстротой, особенно на рубеже столетий. П. М. Третьяков ушел в иной мир в царствование передвижников, а шесть лет спустя Товарищество покинули все более или менее здравомыслящие его члены, включая Остроухова. Родившийся в 1898 году «Мир искусства» и тот завершил свой недолгий путь: в конце 1904–го закрылся журнал, а годом раньше прекратились регулярные выставки. На последнюю в столицу съехались буквально все: так много петербуржцев и москвичей еще никогда не собиралось, вспоминал Грабарь, и все требовали «более расширенное жюри без единоличных замашек Дягилева». На третий день выставки, на которой Серов выставил два портрета — стоящего в полный рост с широко расставленными ногами великана Михаила Морозова и своего ближайшего друга Илью Остроухова, — объединение «Мир искусства» перестало существовать. «В 4 часа было собрание "36–ти" и "Мир искусства" в Малом Ярославце. Решили — выставки "Мир искусства" прекращаются, все члены их входят в наше товарищество 36–ти. Это важное событие в художественной жизни совершилось так мирно и покойно, как лучше и желать нельзя1», — описывал Остроухов итоги исторической встречи жене. Для «Союза русских художников» ресторан «Малый Ярославец» стал своим «Славянским базаром», только отцов–основателей, в отличие от Художественного театра, у объединения было несколько — Остроухов, разумеется, в их числе. В письме Надежде Петровне не случайно подчеркнуто: «наше товарищество». Имеется и письменное свидетельство тому, что объединение «36–ти» рождалось при его личном участии, — отправленное в ноябре 1902 года письмо графу И. И. Толстому. «На почве общего почти недовольства молодежи (sic) условиями выставок передвижников и "Мира искусств" группа из 36 художников проектирует свои выставки. Дело затеялось в мое отсутствие из России, и я застал его, вернувшись из–за границы, уже достаточно окрепшим в идее. На днях у меня было первое подготовительное собрание, на котором были приняты некоторые общие положения». Есть еще и запись в дневнике В. В. Переплетчикова. «Началось с вечера у Ильи Семеновича Остроухова... В это время он был вроде того, что в ссоре с "Миром искусства". Журнал упрекал комиссию Третьяковской галереи, в которой состоял Илья Семенович деятельным членом, в трусости, в боязни покупать новые интересные произведения, так сказать, в безличности, а это в наше время упрек очень большой, удар по очень больному месту... И. С. сперва ради корректности предложил передвижникам выйти из членов передвижной выставки, а членам выставки журнала "Мир искусства" оставить выставки журнала. Покинуть передвижные выставки согласились почти все, кроме Аполлинария Васнецова. Оставить же выставки "Мира искусства" отказались Серов и Константин Коровин. Тут, конечно, Остроухов действовал против "Мира искусства" и принципиально и отчасти под давлением своего неудовольствия». Против «Мира искусства», вернее, против Дягилева лично, были многие москвичи, жаждавшие учредить «собственное дело», главное — «без всякого вмешательства Дягилева». Остроухов долго помнил обиды, но был отходчив. С Дягилевым у него произошла серьезная ссора. Он дал на выставку работу из своей коллекции, а Дягилев возьми да и попроси Льва Бакста подправить некоторые фрагменты в «Морской царевне» Врубеля. Узнав о подобном варварстве, Илья Семенович поклялся ничего и никогда Дягилеву больше не давать — ни из собственного собрания, ни из коллекций близких людей. Угрозу свою он привел в исполнение, когда, вместо того чтобы посодействовать Серову в получении портрета госпожи Боткиной для выставки «Мир искусства», уговорил родственников картину ни за что не давать. Серов упрашивал, Илья Семенович отвечал, что изменить своему честному слову не может, однако в конце концов не выдержал и послал ему телеграмму следующего содержания: «Твое несправедливое, противное уговорам желание вынужден исполнить, нарушая желание собственников и данное мною слово. Твой поступок заставляет меня бесповоротно расстаться с тобою». Серов выбрал дружбу и отказался выставлять портрет. Они еще долго обменивались взаимными упреками («стоит ли ссориться и отчего не уступить в таком пустом деле», «неужели из–за личных столкновений может страдать галерея»), пока между ними вновь не воцарился мир. В отместку за вторжение в картину Врубеля Остроухов не сделал очередного взноса в кассу журнала «Мир искусства» и на письма Дягилева не отвечал. Но постепенно отошел, как это с ним обычно случалось, и перевел 500 рублей. Потом Серову удалось уговорить Николая II (воспользовавшись ради общего дела многочасовыми позированиями государя для писавшегося портрета) дать субсидию журналу на целых три года. Решение закрыть журнал Сергей Павлович Дягилев принял через несколько недель после возвращения Остроухова в Галерею. Илье Семеновичу он сообщил об этом по телефону одному из первых. При далеко не безоблачных отношениях масштаб личности Сергея Павловича Остроухов осознавал лучше многих («Дягилев — молодой человек, страстно любящий искусство. Не художник. Петербуржец. Немного коллекционер... Он особенно дорожит проявлением нового, оригинального, независимого творчества, молодого как на Западе, так и у нас и всячески пропагандирует его», — аттестовал он своего знакомца С. В. Флерову в мае 1899 года). Илья Семенович переживал так, словно закрывал собственный журнал. Случай с Дягилевым — идеальная иллюстрация к характеристике нашего героя, данной князем Щербатовым: «Человек крутого нрава, крайне властный и переменчивый, быстро вскипавший и отходчивый, невоспитанный и капризный, раздражительный, русский "самодур", на которого "накатывало" то одно, то иное настроение. О[строухо]в мог быть столь же грубым и неприятным, нетерпимым, резким в суждениях и оценках, сколь внезапно ласковым, добрым, почти сердечным, внимательным, участливым. Он мог дружить с человеком и внезапно от него отвернуться в силу либо ущемленную самолюбия, либо просто непонятного каприза (это в Москве называлось "быть в милости у И. С." и "попасть в опалу")». В одном письме он жалеет Дягилева, мечущегося в поисках денег для своего журнала («Грусть он на меня стал наводить, скажу вам между нами: как–то усиливается смеяться и быть бодрым»), в другом — осуждает за непрактичное ведение дел, но, едва узнав о закрытии журнала, первым вызывается его поддержать хотя бы морально. «Я сейчас рассылаю письмо к целому ряду людей, прикосновенных к искусству, приглашая их собраться на подписной обед в среду в честь Дягилева», — оповещает он Боткину о решении «почтить» Сергея Павловича, который того вполне заслужил. Во–первых, за журнал (шесть лет умудрявшийся любоваться прошлым и одновременно ратовать за новизну в искусстве), во–вторых, за Историко–художественную выставку русских портретов, устроенную в Таврическом дворце. На эпитеты для Портретной выставки Илья Семенович не скупится: удивительная, феерическая, сногсшибательная. «Дягилев еще здесь и до устали хлопочет над собранием портретов. Часто обедает у нас или, вернее, сидит за столом, лишенный аппетита, с высунутым языком от усталости. Молодчина, любуюсь его энергией!» — с завистью писал он в апреле 1904 года Александре Павловне. Двадцать пять из тридцати приглашенных на подписной обед («Четверг 24 марта, 7—5 рублей с персоны... не откажите, пожалуйте прибыть») почтили своим присутствием ресторан новомодного отеля «Метрополь». Остроухов считал обед удавшимся. Во всяком случае, в историю он вошел благодаря речи Дягилева, говорившего о страшной поре перелома, в которую живут собравшиеся. Дягилевский спич, обращенный к свидетелям «величайшего исторического момента итогов и концов во имя новой неведомой культуры, которая с нами возникнет, но и нас же отметет», оказался пророческим: рожденная им и его современниками культура действительно всех их очень скоро смела. Банально, но 1905 год стал переломным для большинства жителей Российской империи, включая Остроухова, умудрившегося вернуться из Европы в самый разгар осенних беспорядков. «Был у нас Хруслов. Если забастовка начнется и наши "снимутся" — вывесим объявление, что Галерея закрыта "по независящим от администрации причинам, вплоть до объявления". В течение же 3—7 дней, если забастовка не кончится, я поставлю от себя и друзей вольно–определяющуюся команду в виде Матвея, Боткинского Петра, Петиного Дмитрия... человек 10—15. Это уже не будут "городские служащие", которых можно будет снимать, а моя личная прислуга». — Остроухов опасается, что волнения напрямую затронут галерею и придется приглашать на подмогу сторонних работников. Это — самое длинное из его писем Александре Павловне: начато оно 10–го, а закончено только 17 октября 1905 года. Илья Семенович дописывает его каждый день, поскольку отправить депешу в Ялту, где в гостинице «Россия» остановилась с девочками А. П. Боткина, невозможно — почта бастует. Зато мы имеем живое свидетельство очевидца октябрьских событий. «11 октября. ...Теперь мы от Вас отрезаны совершенно, да и от всего мира: все дороги вокруг забастовали сегодня, с большими скандалами забастовала последняя, Николаевская... В городе уже начинают ощущаться недостатки мяса, молока уже совсем нет, дрова страшно вздорожали. Требования забастовщиков г. о. политические: конституцию, всеобщая прямая, ровная, тайная подача голосов, свобода слова, печати, союзов и пр. Завтра решили остаться дома. Погода убийственная. 11 октября. У меня жар, озноб, боль растущая над желудком. Просил приехать Гетье. Ответил, что никак не может. Его Басманная больница забастовала. Аптеки бастуют поголовно. К вечеру, грозят, забастуют все служащие в городских предприятиях. Мы рискуем остаться без воды, что особенно страшно в канализированном городе. Ну, будь что будет. Напрасно не слушали улицы и честных людей. А теперь, поди, не поздно ли?.. Вокруг Почтамта идет стрельба — войска и окружены все здания. 10 вечера. Многие требования Думой приняты. Например, устройство хороших квартир всем городским рабочим. Их 10600 человек... 14 октября. Вот и дождались; сидим без воды, без газа, без электричества и многого прочего. Становится уже не просто неприятно, а и жутко... В Правлении нечего делать: переводы не приходят из–за забастовки ж/д, денег нет, все замерло. С 2 ч. дня голова открыл беспрерывное заседание Думы. Я только что вернулся, пообедал и сейчас иду опять. С представителями рабочих, сдается мне, уладят, и к вечеру сегодня вода в городе будет. Все бастует. Больницы, аптеки, электричество, газ, управ, служащие... Бррр... Картина города пренеприятная. Темно. В кое–каких магазинах приспособили керосиновые лампы. Возбужденные толпы. Казаки. Патрули. Говорят, стреляли сегодня... 15 октября. Хотел послать Вам депешу. Не приняли. Забастовал телеграф. На улицах стычки. Есть много раненых, есть убитые... ...Мы во власти анархии... войск в Москве... около 10— 12 тысяч. 16 октября. На вечернее заседание Думы не пошел. Вот что пишет мне Гучков: "Дума, губернское земство, наша партия мировых конституционалистов окончательно сложила оружие... С минуты на минуту следует ожидать в Москве временного правительства". ...В Галерее все, слава Богу, благополучно. Настроение в высшей степени подавленное. Я не могу места найти, не могу ни на чем сосредоточиться. Сижу дома, т. к. Правление не действует, банки закрыты. 17–го 12 часов ночи на 18–е. Ура! Кошмар кончился. Конституция дарована. Целую Ваши ручки. Дорога сейчас пойдет. Шлю письмо. Крепко обнимаю девочек». Но ничего не закончилось: 9 января — Кровавое воскресенье, проигранная война с Японией, 17 октября, Декабрьское восстание, баррикады, драгуны, эсеры, большевики, эсдеки, отмена рождественского выставочного сезона... Обстановка нормализовалась только к середине февраля 1906 года. Возобновились выставки и, соответственно, закупки в Галерею. Попечитель Художественной галереи братьев Третьяковых был нарасхват. Общественная деятельность ему льстила (о болезненном самолюбии Ильи Семеновича писали все мемуаристы), поэтому он охотно входил в самые разнообразные комиссии и комитеты. Гласный Московской городской думы (с 1901–го), член совета Академии художеств, Императорской археологической комиссии и Императорского общества поощрения художеств, член Сельскохозяйственного совета Министерства земледелия и государственных имуществ, председатель Совета русского общества пароходства и торговли и пр. Если бы к тому времени было создано Общество охраны памятников, то господин попечитель непременно возглавил бы и его. Помимо комиссии по реставрации Успенского собора Московского Кремля, он успевал состоять еще и в петербургских комитетах. Во всяком случае, именно Остроухов инициировал снятие решетки, уродовавшей блистательный памятник Петру работы Фальконе, более известный как «Медный всадник». Состоял он и в Комитете по постановке памятника Гоголю. «Я говорил Вам, кажется, что, вступив в комиссию по постановке памятника Гоголю, в первом заседании я доказал, что конкурсы ни к чему не приведут, и предложил поручить мне заказать избранному мной скульптору проект: понравится — хорошо, нет — нет», — писал он в апреле 1906 года Боткиной. Самое удивительное, что возражать ему не решились и предложение приняли. Художественное чутье редко подводило Илью Семеновича. Скульптора Николая Андреева он продвигал несколько лет, рекомендуя то одним, то другим состоятельным родственникам и знакомым. Его протеже все оставались довольны, включая наследников украинских «сахарных королей» Богдана Ивановича Ханенко и Николы Артемьевича Терещенко, чьи бронзовые бюсты изваял Андреев. «Больше двух месяцев Андреев работал, я критиковал, как мог, и наконец в один прекрасный день остановил его творческую руку. По–моему, вышло превосходное, значительное, глубоко обдуманное создание, — с нескрываемой гордостью описывал Илья Семенович Александре Павловне приход комиссии в Трубниковский, где в саду, на горке, они с Андреевым водрузили проект с пьедесталом. — ...Когда комиссия вышла в сад, я остался один в столовой и, признаться, трусил немного. Спустя минут 15 подошел к горке, и — о радость! — общее одобрение, даже восторг. Спрашиваю Серова: "Как ты?" Очень, очень хорошо, не ожидал! Сейчас же по телефону вызвал Андреева, ввел его в гостиную, где уже подписывался протокол, и его встретили громом аплодисментов и поздравлений». Вопрос с проектом разрешился стремительно—исключительно благодаря вмешательству Остроухова. Андреев тоже описал тот исторический день, но в своей ироничной манере: «Ну, ругали же меня!.. Один критикует, другой ругает, третий обругает, четвертый заступится... Очень не хотелось мне только, чтобы в газеты что–либо попадало, я уж просил, просил никого не пускать, а проект запереть куда–нибудь. Так нет же, на другой день газеты сообщили, что скульптора встретили аплодисментами. В самых что ни на есть хвалебных словах описали и памятник, и мой талант». С Андреевым заключили контракт на сооружение памятника, комитет занялся подготовкой участка, при том что обстановка в стране по–прежнему оставалась неспокойной. «Завтра будем открывать Думу. Палата будет колоссальная в Зимнем дворце. Лишь бы прошло все без катастрофы. Здесь опасаются беспорядков 1 мая... Очень много безработных, а среди них все революционеры и разная шушера, прогнанная с заводов за последнее время. Это все жертвы освободительного движения», — писал в день утверждения модели конференц–секретарь Академии художеств Валерьян Порфирьевич Лобойков. Остроухов затеял протащить Н. А. Андреева в академики и страшно интриговал на сей предмет (забегая вперед скажем, что затея эта провалилась), а Лобойков его желанию всячески содействовал. Думу распустили 9 июля 1907 года, Петербург оказался на усиленной охране, а к Москве стали стягивать войска. Скульптор Андреев тем временем мирно путешествовал по гоголевским местам, посылая Остроухову в Карлсбад и Биарриц открытки с их видами. «Миргород!.. Каких в нем нет строений!.. Если будете подходить к площади, то, верно, на время остановитесь полюбоваться видом: на ней находится лужа, удивительная лужа... Она занимает почти всю площадь. Дома и домики, которые издали можно принять за копны сена, обступивши вокруг, дивятся красоте ее»; «Все благополучно, и лужа, и свинья в ней... Сижу в дворянском клубе и вижу двор, где Тапка развешивала мундир Ивана Никифоровича». Писал в Карлсбад и Лобойков, сообщая, как идут дела с остроуховским выдвиженцем. Описание академических интриг не столь интересно, а вот такая живая характеристика сразу дает представление о нашем герое: «Очень был утешен узнать, что доктор нашел Вас в хорошем состоянии. Боюсь, однако, что из–за этого Вы закурите вовсю и вместо сакраментальной одной бутылки красного вина перейдете к нескольким, которые могут повредить, хотя Вы и пьете красное вино с водой». Представить Илью Семеновича, больного ли, здорового ли, без бокала красного вина и папиросы было решительно нельзя. Отсюда — постоянные ремарки в мемуарах и гадкие слова Цветкова о пьянице Илье Непутевом. За три года, пока Андреев работал над Гоголем, в жизни Остроухова произошло немало событий. В 1907 году скончался тесть, Петр Петрович Боткин, завещавший огромное состояние дочери Надежде Петровне. Его собственный отец, Семен Васильевич Остроухов, уйдет из жизни весной 1910 года. «Отец мой скончался очень покойно, прохворав дня три–четыре, давно свыкнувшись с мыслью о неизбежном для всех нас конце. Он смотрел на смерть чрезвычайно просто — быть может, у нас с вами к 88 годам образуется то же полное и разумное отношение. Накануне причастился, перед кончиной соборовался в полном сознании и спокойствии. Кончилось соборование — кончился и он», — сообщал Илья Семенович печальную новость Боткиной. Еще одним испытанием стала Страстная неделя 1908 года, когда затопило Замоскворечье, находящееся в низине. Из–за небывалого паводка Москва–река вышла из берегов, да еще, как нарочно, зарядили нескончаемые дожди. На Москву обрушилось страшное наводнение. Жители отсиживались на чердаках и крышах, ожидая, когда спадет вода; по Пятницкой вместо запряженных лошадьми пролеток и телег мирно двигались лодки. Вода подбиралась к Лаврушинскому, грозя со дня на день хлынуть в залы галереи. Борьба продолжалась целых шесть дней: служители освобождали отсыревший нижний этаж, перетаскивая драгоценные полотна в верхние залы. В Думе Остроухову не посмели отказать и прислали две роты солдат–саперов — без них ни за что бы не успели возвести заградительную кирпичную стену; еще он добился от городских властей обязать склады выдавать им стройматериалы днем и ночью. Пока можно было проезжать по мосту, попечитель бывал на месте каждый день, а когда вода поднялась, держал связь по телефону. Вообще–то Илья Семенович и в мирное время ежедневно появлялся в галерее, «а если не придет, то непременно позвонит по телефону Хруслову или мне, все ли у нас благополучно», с ностальгией вспоминал Мурдогель, перечисляя заслуги Остроухова: тот в Думе отстоял бюджет, и капитальный ремонт провел, и деревянные конструкции железными заменил, и новейшее паровое отопление установил вместо дававшего копоть старого, амосовского. В современном искусстве потомственный служитель разбирался слабо, иначе бы обязательно написал и про покупки, и про выставки, ежегодно поставлявшие галерее новые имена. Правда, большинству из них путь в Лаврушинский долго еще был заказан из–за остроуховской нерешительности («Мы покупаем слишком боязливо», — укорял его еще в 1901 году Серов). Вот, к примеру, что он пишет Боткиной о XIV выставке МТХ 1907 года, где был представлен весь будущий цвет русского авангарда — и Гончарова, и Ларионов, и Кандинский, и Малевич: «Были с Серовым и Карзинкиным на вернисаже Московских художников. Ничего не нашли для Галереи. Ландовские здесь, были у нас третьего дня, она играла. Андреев очень недурно начал лепить ее (пианистку Ванду Ландовскую2. — Н. С.) бюст для меня. Сегодня кончит, если не испортит». А вот скульптору Андрееву Илья Семенович всячески покровительствовал: и в галерею покупал (при незабвенном Павле Михайловиче скульптурный отдел, можно считать, не существовал3), и памятник Гоголю курировал. И надо же было так случиться, что андреевского Гоголя, этот безусловный шедевр скульптуры русского модерна, вменили Остроухову в вину. Оскорбления, которые бросали Илье Семеновичу, не снились даже Щукину с его Матиссом. Памятник открыли 26 апреля 1909 года, и сразу же началось: «Бездарный памятник!», «Нахохлившаяся ворона!», «Старуха!», «Кикимора!», «Стервятник!», «Не памятник!», «Взорвать!», «Уничтожить!». Еще писали, что памятник открыли «в обстановке, рисующей страшный упадок культуры нашей». Это уже выпад в адрес остроуховского свояка Гучкова: городские власти недоглядели, что конструкции гостевых трибун оказались непрочными, поэтому из–за риска обрушения никого дальше двух первых рядов в день открытия не пустили. Типичное московское разгильдяйство. И памятник ужасный, и трибуны хлипкие. Газеты так и писали: «Город уже перебывал у памятника и вынес свой приговор. В трибунах виноват городской голова Н. И. Гучков, в памятнике — И. С. Остроухов». Если забыть о злополучных трибунах, то общее недовольство памятником происходило отнюдь не потому, что он был безвкусен или, хуже того, плох. Просто он был, как удачно выразился критик, слишком смело нов, поскольку был глубоко идейным памятником, а подобных памятников в России никогда не ставили. Потому–то люди, понимающие в искусстве, перелить на бронзу фигуру сидящего Гоголя не призывали, а обсуждали самую возможность воплотить «мучительный и зыбкий» образ писателя в скульптуре. Мысль о невозможности изобразить Гоголя скульптурно высказывали тогда многие. Но наиболее удачно ее сформулировал Эрих Голлербах. «Не все лица, не все внешности и, главное, не все души одинаково поддаются воспроизводительным усилиям портретного искусства. Среди таких "трудных" образов — Гоголь, может быть, труднейший. Просматривая его портреты, чувствуется, как мало узнан он художниками, как мало "обличен", и не потому, что задача портрета не по силам художникам, писавшим Гоголя, а потому, что подлинный образ Гоголя оказывается неуловимым, ускользающим, неясным», — писал петербургский критик в статье «Невоплотимый». В. В. Розанов, озаглавивший свою статью «Отчего не удался памятник Гоголю», писал, что «Гоголь, изваянный в бронзе», задача неразрешимая, да и можно ли было вообще требовать от скульптора «изобразить Гоголя» или «увековечить память о его творениях». Прочитав ее, Илья Семенович немного успокоился и написал Боткиной, что теперь, когда «толпа схлынула от памятника, оставив след ила ругательств», ожидает, что андреевское творение вскоре достойно оценят. Так и случилось, но ни автор, ни художественный руководитель до сего знаменательного дня не дожили и, к счастью, ушли из жизни прежде, чем памятник убрали с Пречистенского бульвара с глаз долой4. Одним словом, если в 1909–м скульптора Андреева записали в модернисты, а Остроухова — в главные декаденты, то еще неизвестно, как бы с ними обошлись в конце 1930–х. «На карикатурном памятнике Гоголю в Москве мы видим, до какой степени опасно дело государственной и народной благодарности замечательным людям поручать декадентским комиссиям и декадентским художникам». (Курсив мой. — Я. С.) Упрек Михаила Меньшикова из «Нового времени» пролился бальзамом на душу Цветкова, только и ожидавшего очередного «прокола» Остроухова. «Видели ли Вы то, что приобретено на городские деньги в Городскую галерею братьев Третьяковых? И думаете, что мы бессильны бороться против этой оргии?.. Неужели мы не доживем до того момента, когда кто–нибудь разумный и энергичный прикрикнет на это стадо: довольно!» — писал Ивану Евменьевичу другой остроуховский недруг, Вишняков. Недоброжелателей, впрочем, у Ильи Семеновича и без этой сладкой парочки имелось предостаточно. Хотя вряд ли два никому не известных думца рискнули бы по собственной инициативе выйти с депутатским запросом по поводу закупок. Некие Н. А. Тюляев и П. П. Щапов требовали, чтобы Совет не только докладывал Московской городской думе о новых покупках, но и подробно их мотивировал, желательно «с изложением взглядов на художественное значение и достоинства приобретаемых произведений». Подобной наглости Совет не ожидал. Но это было только начало. Вдогонку поступил следующий запрос (фигура Цветкова маячила и за этим радетелем о галерее), на этот раз — о якобы варварской практике промывки картин. Действительно, картины по старинке промывали водой с пеной от детского мыла — необходимо было избавиться от многолетнего слоя пыли и копоти5. Тут уже не выдержал Репин. Заявление гласного Ф. М. Васильева о порче картин (с подробным перечислением попорченных фрагментов) заставило усомниться самого Илью Ефимовича: а способен ли Остроухов, будь он трижды художник, коллекционер и большой знаток искусства, усмотреть за такой огромной коллекцией? К счастью, все обвинения думского деятеля, человека в деле искусства малосведущего, оказались нелепым вымыслом. Вслед за Репиным это подтвердили Поленов, Васнецов, Суриков и Архипов. «Следует оградить почтенных блюстителей этого беспримерного учреждения от таких грубых, вредных заявлений...» — потребовал Репин, переполненный прямо–таки нежностью и любовью к заботливым галерейским служителям («радовался... осторожной опытности, предусмотрительности и богатству приспособлений для достижения идеальной чистоты и сохранности картин от самых нежных прикосновений»). Бог любит троицу. К промывке и немотивированным покупкам добавилось обвинение в лоббировании групповых интересов, выразившееся в приобретении «художников одного направления», конкретно — Союза русских художников и «Мира искусства». Заявление гласного И. С. Кузнецова, помещенное в «Московской газете», походило на форменный донос: «Между тем, как на двух последних выставках участвовали те же художники, что и на Союзе, с выставок МТХ не приобретено за 25 лет ни одной картины... однако если художник выходил из товарищества и входил в союз, то их картины покупали из третьих рук, с крупными переплатами». Историограф Союза русских художников В. В. Лапшин в книге «Последний год Серова» сравнил число человеко–посещений с количеством купленных с российских выставок начала 1900–х работ. Согласно его таблицам именно Союз русских художников — безусловный лидер и достойный правопреемник передвижников, и всем остальным объединениям до него очень и очень далеко. Почти два года думские комиссии пытались обнаружить состав преступления, но никакого вреда картинам причинено не было, а хранение оказалось образцовым. Вот только в вопросе покупки Совет должного беспристрастия не проявил: приобретал произведения, художественных достоинств не имевшие и современные течения в живописи не отражавшие. По этой причине комиссия настояла отныне указывать в отчетах не только цену купленных картин, но и причину их приобретения. Долгие месяцы, пока проверяющие искали недочеты, разбирая галерею буквально по косточкам, Остроухов старался терпеть. Он нервничал, срывался, в какой–то момент даже слег, но потом внял наставлениям врачей и пошел на поправку. «Я продолжаю вести и подвижническую, и отшельническую жизнь... с массажем, прогулками, простоквашей и одной (увы) бутылкой бордо... Почти безвылазно дома, кроме кратких выходов в Правление, на час–другой! Если вечером кто и заходит — в начале первого встаю и иду в постель. Невероятно — но факт! Vinummrilibrum 1 бутылка в день, углекислые ванны, йод, кофеин, неволнительные движения и неволнительные чтения (грантовские биографии, Державин, Пушкин и газеты)», — отчитывается он Боткиной. Чем бы ни окончилась ревизия галереи, он бесповоротно решил уйти: «О, как радует, что близок мой час: я... больше не в состоянии быть в какой бы то ни было связи с этими господами». «В газетах нас... опять бранят. Ну и черт с ними. Если нас действительно хотят заставить писать... длинные рефераты по поводу каждой купленной картины, совершенно ни для кого не нужные, то, конечно, позволительно уклониться от этого, — пишет член Совета Александр Андреевич Карзинкин осенью 1911 года отдыхающему в Биаррице Остроухову. — Мне больно и обидно за Вас, за себя, за Серова и за Александру Павловну! Неужели... члены "почетной комиссии" и в самом деле воображают, что обладают большим художественным знанием и чутьем, чем Вы?! Это — "улица", оплевавшая памятник Гоголю — одно из лучших произведений русской скульптуры, стремится теперь проникнуть в галерею, подобно "несметной силе чудовищ", которая влетела в божью церковь в гоголевском "Вие". И если это случится, то нам (согласен с тобою) подобает поступить, как поступил священник "при виде такого посрамления божьей святыни" — удалить из храма...» Памятник не приняли, из Галереи выдавливают. Держаться за кресло попечителя надобности никакой нет, хотя и уступать жалко. Сергей Глаголь уговаривает ни за что не уходить и приводит знакомые до боли аргументы: «Вы должны отстаивать свою позицию до последней пяди. Есть вещи, которые превыше всяких самолюбий, галерею нельзя отдать сиволапым в руки, что бы это ни стоило». Когда–то Остроухов примерно в таких же выражениях предостерегал от неверного шага Боткину с Серовым. Их тройственный союз распадался постепенно. Сначала скоропостижно умирает супруг Александры Павловны доктор Сергей Сергеевич Боткин6, год спустя из жизни уходит Серов. «Я только что с похорон и еще не пришел в себя... Потеря ужасна. И для меня лично как–то особенно: мы расстались перед сном грядущим, — я встал живым, а он — перешел на тот свет. Он был ближайший друг мой... на похоронах была вся Москва. Церковь не вместила, огромный двор не мог вместить всех собравшихся...» Какой–то знак судьбы был в том, что свой последний вечер Серов провел в Трубниковском. «Он был у меня в понедельник... Сидели я, моя жена, Серов и хранитель... Черногубов. Много мы говорили о делах Третьяковской галереи... Серов был очень весел, в духе, что называется, в ударе. Говорили много о музыке — о Никите, о Вагнере, о постановке "Снегурочки", рассматривали разные рисунки. Серов много острил. В половине первого мы расстались. Ничего не предвещало неожиданного конца. Через каких–нибудь восемь часов его не стало», — вспоминал душеприказчик покойного. Александра Павловна погружена в свое горе, и ей явно не до галереи. В 1911 году Остроухов теряет Серова, а в январе 1913–го очередное страшное событие: душевнобольной юноша набрасывается с ножом на репинского «Ивана Грозного» и с криком «Довольно крови!» разрезает холст садовым ножом. Хранитель Е. М. Хруслов, потрясенный тем, что по его недосмотру галерея чуть не лишилась драгоценной картины, не справляется с чувствами и кончает с собой. Назначенный хранителем самим Павлом Михайловичем, Егор Моисеевич был предан галерее душой и телом. Точно так же, как третьяковские смотрители Мурдогель–старший и Ермилов, которые были готовы спать на походных кроватях, чтобы зимой, среди ночи, обходить галерею со свечой и термометром — не дай бог, картины озябнут. Мурдогель–старший тоже погиб на посту: остался ночевать в холодных залах Академии художеств с упакованными в ящики верещагинскими картинами — вдруг что случится, — простудился и вскоре умер. Вообще–то здоровье Хруслова вызывало опасение давно. «Видел Егора Моисеевича... Ему положительно необходим отпуск... Представить себе четыре года и ни одного дня отлучки — сильно довольно. На всех службах света, кажется, существуют такие или сякие отпуска», — писал Остроухову весной 1903 года Серов. Нельзя сказать, чтобы ответной реакции не последовало. Илья Семенович повел себя в высшей степени благородно и под видом пособия от Думы оплатил лечение Хруслова, нажившего в галерее туберкулез, из собственных средств. В самоубийство своего сотрудника они с Боткиной боялись поверить. «Дай бог, чтобы несчастный случай, иначе страшно подумать, что должен был он чувствовать и думать, решаясь на такой шаг... Я даже не воображала, что мне его так жалко», — расчувствовалась Александра Павловна. К их ужасу, Хруслов действительно покончил с собой: в Галерее сказал, что выйдет на полчасика погулять, а сам уехал в Сокольники и бросился под поезд. Несмотря на то, думская проверка состояния Галереи закончилась, и друзья поздравили Илью Семеновича с блестящим ее окончанием, в ноябре 1912 года, еще до порчи «Грозного», Остроухов подал заявление о нежелании баллотироваться попечителем на новых выборах. «Сегодня в Думе огласили мое с Карзинкиным заявление о выходе из галереи. Прошло совершенно покойно, но корреспонденты так назойливо заверещали в телефон, что я снял трубку. ...Я лично покоен и рад, что отделался наконец не от дела, а от несносных, нетерпимых, мучительно–пошлых людей с их дрязгами, равнодушием, невежеством, злобой. Отделался от отцов города, и от корреспондентов, и от художников, и от архаровцев–служителей. И ни за что не вернусь, ни в какой форме, в этот омут! С искренней сердечной благодарностью вспоминаю вас лишь с Серовым. Завтра последнее заседание Совета... Настроение у нас вообще скверное. Никто не сомневается, что мы находимся накануне большой войны: на востоке с Китаем, на западе с Австрией... Забастовки вспыхивают то там, то сям по разным поводам. Вообще все нудно и неспокойно. Одно, чем я наслаждаюсь, так это погодой... морозно, много снегу, светло, чудесно дышится... Представьте, схожу с саней и иду пешком — прямо небывалое явление в московском пейзаже!» — написал он 30 ноября Боткиной в Берлин. 5 декабря «Русское слово» опубликовало беседу с И. С. Остроуховым, озаглавленную «Без руководителей», где тот сообщил о своем решении покинуть Третьяковскую галерею. Примечания1. Совсем иного мнения придерживался Бакст, считавший, что все «разрешилось слишком скоро» и «почти грубо». 2. Польская клавесинистка Ванда Ландовская (1879—1959), руководившая Школой старинной музыки в Париже, была необычайно популярна в России в начале 1900–х: она играла музыку композиторов эпохи барокко и ампира. 3. Павел Михайлович относился к пластическим искусствам своеобразно: по его мнению, между скульптором и его творением существовал некий посредник в лице формовщика, отливщика или мраморщика. Подобная установка не позволяла считать скульптурные произведения подлинниками в полном смысле слова. Совет, следуя заветам Третьякова (купившего–таки четыре работы), свел покупки скульптуры до минимума. 4. Памятник работы Н. А. Андреева решили убрать в начале 1930–х и в 1951 году с бульвара убрали, а на его месте в 1952 году установили памятник работы Н. В. Томского с надписью: «Великому русскому художнику слова Николаю Васильевичу Гоголю от правительства Советского Союза». В 1958 году андреевский памятник удалось вернуть из Донского монастыря, где он хранился все годы, и установить во дворе особняка на Никитском бульваре, где писатель сжег рукопись второго тома «Мертвых душ» и где умер. 5. При П. М. Третьякове до открытия галереи каждый день приходили полотеры и ежедневно обметалась пыль, в том числе с картин. «Пыль для картин яд!» — учил он смотрителей. 6. Сергей Сергеевич Боткин (1859—1910) — профессор–терапевт, коллекционер, двоюродный брат Н. П. Боткиной, сын профессора медицины С. П. Боткина.
|
Н. A. Ярошенко Портрет неизвестной | Н. A. Ярошенко Закат солнца | И.П. Похитонов Дубы. Ясная Поляна | И.П. Похитонов Заснеженная поляна | И.П. Похитонов Ла-Панн. Берег моря |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |