|
Коммуна Крамского...Но в 1863 году раздался громовой удар, и атмосфера русского искусства прочистилась, и яркое солнце засияло на его горизонте. Горсточка молодых художников, бедная, беспомощная, слабая, совершила вдруг такое дело, которое было бы впору разве только великанам и силачам. Она перевернула вверх дном все прежние порядки и отношения и сбросила с себя вековые капканы. Это была заря нового русского искусства. В.В. Стасов. Прежде чем принять окончательное решение и выступить на совете, «бунтовщики» пытались воздействовать на членов совета по отдельности. Они добивались как будто немногого: права свободно выбрать сюжет для конкурсной картины — каждому по своим наклонностям. «Одни из нас люди спокойные, сочувствующие всему тихому и грустному, — писали они в первом прошении, — другие из нас люди живые, страстные, художественное творчество которых может достойно проявляться только в выражении сильных, крутых движений души человеческой...» Но что было академическим богам до подобных тонкостей! — Вы говорите глупости, — без дальних слов отрезал профессор Басин, сверстник «великого Карла», отличавшийся тем, что в мастерских не давал указаний, а только мычал, одобрительно или осуждающе. — Вы ничего не понимаете, я и рассуждать с вами не хочу. Скульптор Пименов, самый важный и сановитый из членов совета, ответил еще короче: — Нигде в Европе этого нет, во всех академиях конкурсы существуют. Профессор Тон, известный своей свирепостью, по нездоровью принял учеников дома, лежа в огромной постели. — Не согласен и никогда не соглашусь! — рявкнул он, выслушав. — Если б это случилось прежде, то вас бы всех в солдаты! Прощайте! Но в том-то и штука, что прежде это случиться не могло, а теперь было неизбежно. Ученики, с которыми так круто обошелся профессор, впервые переступили порог академии в то время, когда недавно окончившаяся позорным поражением Крымская война обнажила перед всеми страшную правду о николаевской России. Этих людей воспитали не выспренние оды Державина или романы Марлинского, а пламенные статьи «неистового Виссариона», тургеневские «Записки охотника», «Севастопольские рассказы» Толстого, гражданственная поэзия Некрасова. Их любимыми героями, образцами для подражания были Рахметов и Базаров. Ф.А. Бруни. Медный змий Русская литература, как писал Крамской, учила их «смотреть на вещи прямыми глазами». Сама жизнь, бурлившая в то время освободительными идеями, звала их разрушить глухую стену, сто лет отъединявшую русскую живопись от действительной жизни русского общества. Волна времени несла их вперед неудержимо. Они пошли к всесильному ректору академии, к «самому» Бруни. Барственный и надменно-вежливый, он выслушал их в кабинете своей роскошной академической квартиры. Он даже пригласил их сесть, хотя, как известно было, никогда не подавал ученикам руки. — Все сказанное вами я принимаю близко к сердцу, — ответил он ровным, тихим голосом, — но вы должны понять, что академия призвана развивать искусство высшего порядка. Слишком уж много вторгается низменных элементов в искусство... Да, верно, «низменные элементы» стали вторгаться в искусство самым неожиданным и дерзким образом, и не далее как за два месяца до этого разговора совет императорской академии вынужден был присудить звание академика тридцатилетнему воспитаннику московской школы Пукиреву за картину, «где нет ни пожара, ни сражения, ни древней, ни новой истории, ни греков, ни печенегов, где все ограничилось приходской церковью, священником, учтиво венчающим раздушенного генерала, живую мумию, с заплаканной и разодетой, как жертва, девочкой, продавшей за чин и деньги свою молодость»1. Картина «Неравный брак», как и федотовские картины, приоткрывала запретную страничку российской правды. Присуждение Пукиреву звания было вынужденной уступкой — множество зрителей толпилось у его картины на осенней академической выставке, так же как прежде у картин Федотова, так же как у картины Якоби «Привал арестантов», с неслыханной смелостью изображавшей смерть революционера-ссыльного на кандальной дороге, в телеге, под свинцово-тяжелым небом. Но Федор Антонович Бруни, генерал и столп академии, «русский Микеланджело», со своими холодными эффектными холстами, похожими на представления античных трагедий силами актеров императорской сцены, не намерен был сдаваться и менять что-либо в академических порядках. Ученики ушли ни с чем. Что случилось затем на совете, мы знаем. * * * «Фантазии кончились, начинается действительность», — сказал, выйдя из академии, Крамской. Бороться в одиночку было бессмысленно, да и существовать попросту невозможно. У четырнадцати никому не ведомых молодых людей только и было имущества, что стол да несколько стульев. «Бунтовщики» решили основать художественную артель. «С тех пор, как я себя помню, — писал Крамской спустя много лет, — я всегда старался найти тех, быть может, немногих, с которыми всякое дело, нам общее, будет легче и прочнее сделано». Общественный инстинкт Ивана Николаевича Крамского, его горячая преданность долгу, его твердая убежденность в том, что «человек рожден жить и делать дело непременно в кругу товарищей»2, сыграли неоценимую роль в истории русской живописи. В.В. Пукирев. Неравный брак Двадцатишестилетний вдохновитель академического бунта стал теперь душою особенного и не похожего на прежние объединения художников. В разные времена, бывало, художники по-разному объединялись. Вспомним хотя бы средневековые гильдии святого Луки, покровителя живописцев, или мастерские итальянского Возрождения. Но то были объединения либо вокруг законов и правил, либо вокруг учителя-мастера. Артель, основанная Крамским и его товарищами, была объединением вокруг идеи — служить искусством народу. И, что не менее важно, она впервые в истории была объединением равных. Четырнадцать художников стали жить коммуной, по образцу описанной в романе Чернышевского «Что делать?». Дали в газетах объявления о приеме заказов. Сняли просторную квартиру (сперва на Васильевском острове, затем на Адмиралтейской площади). Здесь работали, кормились сообща (хозяйство вела молодая жена Крамского, Софья Николаевна). А по вечерам все собирались в зале, за длинным непокрытым столом. Один читал вслух, другие рисовали, набрасывали портреты друг друга или же эскизы новых работ. И все внимательно слушали читающего. Долгий разрыв между русской литературой и русской живописью приходил к концу. Стихотворение Некрасова в свежей книжке «Современника», новый роман Тургенева, очерк Салтыкова-Щедрина, статьи Белинского, Добролюбова, Писарева, рассказы Каронина и Златовратского из крестьянской жизни — все это не просто выслушивалось, как интересное и увлекательное чтение. Все это находило живейший отклик в умах слушающих, направляло их мысли, указывало путь, вновь и вновь напоминало о том, что и для живописи, по словам Крамского, пришло наконец время «поставить перед глазами людей зеркало, от которого сердце забило бы тревогу». На огонек, все ярче разгоравшийся в доме на углу Вознесенского проспекта и Адмиралтейской площади, стали заходить и «посторонние»: ученики академии, художники, петербургские литераторы... Со временем здесь вошли в обычай «четверги», когда вместе с гостями в большом и просто обставленном зале собиралось до пятидесяти человек. У поставленного наискосок длинного стола с бумагой, карандашами, красками рисовали кто что хотел. Иногда читали вслух статьи об искусстве. Играли на рояле, пели. Затем скромно и очень весело ужинали. «После ужина иногда танцевали, если бывали дамы», — вспоминал один из учеников академии, только-только приехавший в Петербург, небольшого роста, живой, с необыкновенно изящными, девичьими руками и мягким «южно-русским» произношением. Фамилия ученика была Репин. В.И. Якоби. Привал арестантов Вместе с Репиным приходил сюда и Федя Васильев, хохотун и насмешник, начинающий пейзажист, совсем еще мальчик, поражавший всех беззаботно щедрой талантливостью. Бывал здесь и учитель Васильева, тридцатитрехлетний бородач Шишкин, от чьего могучего баса дрожали оконные стекла. Он любил всласть поесть, посмеяться вволю, а рисовал так умело, что за спиной его всегда толпились, дивясь тому, что выходило из-под его огромной корявой ручищи, казалось вовсе не приспособленной к занятиям такого рода. Нередко здесь устраивались «турниры остроумия», в которых зло высмеивались академические порядки. Все дружно хохотали, когда будущий художник-иллюстратор Панов изображал, как «римская классика» в виде жирного кота проглатывает русское искусство или же как на академическом совете задают пейзажистам тему для конкурсной картины: «Озеро, на первом плане стадо овец под деревом, вдали мельница, за ней голубые горы»... Но в шуме молодого веселья никогда не тонул серьезный и глубокий голос Крамского. Необычайно худой, с небольшими пристальными глазами на скуластом лице, всегда сидящий где-нибудь в углу на гнутом венском стуле, он привлекал к себе слушателей ясностью мысли, страстной верой в правоту своего дела и всесторонними знаниями. Говоря о Чернышевском, о Писареве, о Роберте Оуэне, о философии Прудона и Бокля, он втягивал всех в политические и нравственные споры, вновь и вновь обращая своих собеседников к «вопиющим вопросам жизни», к сегодняшнему дню русской действительности. И.Н. Крамской. Уголок «Артели художников» Летом многие члены артели уезжали в родные края на отдых, чтобы вернуться осенью с этюдами или даже с картинами. «Что это бывал за всеобщий праздник! — вспоминал Репин. — В артель, как на выставку, шли бесчисленные посетители, всё больше молодые художники и любители смотреть новинки. Точно что-то живое, милое, дорогое привезли и поставили перед глазами!..» Все это были не какие-нибудь «Битвы Горациев с Куриациями», «Явления Аврааму трех ангелов» или невиданные ландшафты с рыцарскими замками и голубыми горами. Ничего «идеально прекрасного» и «возвышенного» не было в этих картинах — русские поля, березки, светлоглазая девочка на деревенском погосте... Бесхитростные, но красноречивые сцены сельской несладкой жизни: становой пристав составляет протокол на спине утопленника-крестьянина, пьяный отец семейства вваливается в убогую избу...3 Быть может, картинкам этим при всей искренности чувства недоставало еще мастерства. Но друзья-художники, как свидетельствует Репин, не стеснялись замечаниями, относились друг к другу очень строго и серьезно, без умалчиваний, льстивостей и ехидства. Каждый высказывал свое мнение громко, откровенно и весело. Дух товарищества и дружбы царил в «коммуне Крамского». * * * С течением времени, однако, делалось все яснее, что артель — лишь первый шаг по избранному пути, что начатое требует более широкой поддержки, что малочисленной группе энтузиастов трудно выйти на широкий простор и сделать искусство действительно доступным народу. В самом деле, долго ли мог просуществовать этот островок среди моря корысти, в обществе, где все решал чистоган, где царило беспощадное соперничество, где приходилось прокорма ради заниматься опостылевшими заказами — писать заурядные портреты, образа для церковных иконостасов и т. п.? К тому же и внутри артели не все шло так складно, как хотелось. Началось с того, что тяжело заболел Песков, едва ли не талантливейший из четырнадцати, еще в академии завоевавший признание своей картиной «Ссыльнопоселенцы». Чахотка свалила его на двадцать девятом году жизни. Эта болезнь, косившая многие тысячи молодых жизней по всей России, особенно свирепа была в Петербурге с его хмурью, мокретью и сырыми морозами. Миша Песков был хрупкий, изящный блондин, чуть похожий внешностью на «великого Карла» и, как все действительно одаренные и тонкие натуры, не слишком умевший заботиться о повседневных нуждах. Петербургской чахотке таких только и подавай. Когда он свалился, доктора велели немедленно увезти его в Крым. В те времена такая поездка была не простым делом. Артель тотчас устроила лотерею: сделали в общем зале выставку, выручили триста рублей, и Песков уехал, чтобы не вернуться больше. Он умер в Ялте, оставив несколько эскизов к будущим картинам, по которым нетрудно было судить, какая утрата постигла его товарищей. За первым ударом последовали и другие. Академия вовсе не осталась безразлична к «бунту четырнадцати», и насмешливое «прекрасно!», брошенное профессором Пименовым вслед уходящим, имело весьма определенный смысл. «Посмотрим, посмотрим, что из этого выйдет, — звучало за этим словом, — поглядим, как вы будете барахтаться, и не пожалеете ли еще о своем поступке...» Находились и позже «друзья», не стеснявшиеся посмеиваться над затеей, не сулившей ни славы, ни прочного места в жизни, ни даровой поездки в Италию. Среди любой группы единомышленников могут оказаться люди большей или меньшей стойкости. Годы академической дрессировки ни для кого из четырнадцати не прошли бесследно. Они оставили в душе каждого глубокую отметину. Нужна была незаурядная сила воли и цельность характера, чтобы преодолеть в себе все это до конца. Не каждого достало бы на такое. Среди четырнадцати обнаружился первый отступник: Дмитриев-Оренбургский стал за спиной товарищей вести переговоры с академией о поездке на казенный кошт за границу. Для Крамского с его не знающей уловок честностью, с его безоговорочной верностью долгу это было тяжелейшим ударом. Бурные собрания, происходившие по этому поводу в артели, оставили на душе у всех дурной осадок. Прежнее единство дало трещину, академия запускала внутрь «коммуны Крамского» свои золоченые щупальца. И кто знает, как обернулось бы дело, если б на одном из артельных «четвергов» — зимой 1868 года — не появился новый гость — Григорий Григорьевич Мясоедов. Примечания1. В.В. Стасов. 2. В.В. Стасов. 3. Написанную в то время картину А.И. Корзухина «Пьяный отец семейства» можно увидеть в Киевском музее русского искусства.
|
Н. A. Ярошенко Крестьянин в лесу | В. И. Суриков Автопортрет на фоне картины Покорение Сибири Ермаком, 1894 | В. А. Серов Осень. Домотканово, 1886 | М. В. Нестеров Отрок Варфоломей, 1889 | Г. Г. Мясоедов Через степь. Переселенцы, 1883 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |