|
В мастерской СаврасоваК нему не опаздывали. Этот большой, стремительный я косматый человек, как только зима поворачивала на лето, начинал волноваться. В мастерскую мимоходом заглядывало скупое январское солнце. Алексей Кондратьевич непременно подходил к окну, улыбаясь приветливо и радостно, и ученики знали, о чем думал учитель. Он считал предвесенние дни. Наконец наставало утро, когда Саврасов объявлял: — Февраль-бокогрей не за горами... День прибавился на воробьиный шаг... Алексей Кондратьевич вздыхал, задумчиво посматривал на улицу и вдруг потирал руки, предвкушая что-то необыкновенно приятное ему. Мастерская Саврасова резко отличалась от других. В тех работали по необходимости и по обязанности. Иногда зевали и скучали. Здесь не думали о школьных наградах и отличиях. Здесь горячо любили искусство, работу, увлекались до самозабвения. Опоздать в мастерскую Саврасова было, однако, не трудно. С наступлением весны работа там начиналась с петухами, как в деревне. Саврасов каждый день приходил по-разному. Смотря по погоде. В туман и дождь позже, в солнце — раньше. И все-таки успевали. Он умел вызывать в учениках такое же беспокойство и нетерпение, каким был охвачен сам. В одно утро, такое тихое, точно в этом мире люди не знали о ветре, ворвался в мастерскую Алексеи Кондратьевич. Он был в белой шляпе, сдвинутой на макушку, в чесучовой паре, с подрамником под мышкой и ящиком с красками. — Дуб расцвел! — воскликнул он, задыхаясь. И сразу вся мастерская шумно поднялась, загремели передвигаемые стулья, мольберты. — В Измайловский зверинец, — сказал Саврасов. Через несколько минут, еле успевая за крупно шагавшим впереди Саврасовым, ученики торопились на конку. Левитан бежал за Алексеем Кондратьевичем почти вприпрыжку. Юноше хотелось помочь ему, взяв что-либо из его вещей. — Дайте, Алексей Кондратьевич, — сказал Левитан, — я понесу ваш ящик с красками. Саврасов машинально сунул ему свою шляпу. Она была мала, плохо держалась на голове, задиралась кверху, и Алексей Кондратьевич поправлял ее то одной, то другой рукой. Теперь он почувствовал себя свободнее. — Время-то, время-то какое! — говорил Саврасов Левитану с нежностью в голосе. — Лови всегда весну, не просыпай солнечных восходов, раннего утра. Природа никогда не бывает более разнообразной и богатой. Пиши ее так, чтобы жаворонков не видно было на картине, а пение жаворонков было слышно. В этом — главное. В поэзии. А поэзию природы ты угадаешь тогда, когда полюбишь ее всем своим сердцем. У тебя и глаза-то будут смотреть по-другому, когда любовь их раскроет. Они станут большие, зоркие, всевидящие. Кому весной грязно и сыро работать, тот не пейзажист, не художник, дрянь, мазилка, ничего не чует и не понимает. Маляр в бархатной куртке. Искусству восторг нужен. Нет его... искусство в картине такого художника не ночевало. Все будет на месте, написано, нарисовано, хитрая и затейливая композиция, мысли прут, а все-таки генерал без пяти минут. А в искусстве эти пять минут-то самое важное... Левитан понимал его с полуслова, верил ему, любил своего резкого и прямодушного учителя. — Смотрите, смотрите, Алексей Кондратьевич, какой формы облако выплыло от Красных ворот? — вдруг громко сказал ои, привлекая к себе взгляды улыбающихся прохожих. Они остановились. Облако походило на огромную лесную опушку с темными и светлыми деревьями. — Зимний лес, — шептал Саврасов. — Ты гляди, гляди, мальчик, каждую веточку можно разобрать. Форму всегда запоминай. Учись лепить форму. Кто этого не умеет, тому, пожалуй, и восторг перед искусством не поможет. Искусство — это знания, знания и знания. Я тебя научу немногому, если ты сам не будешь работать в мастерской, дома, на этюдах. Везде где придется. Другой художник два часа в день поработает, ручки у него затекли, спина болит, он лениво потягивается. Ну, а остальное время зад чешет. Художник — это, брат, труд, сам труд. Еще неизвестно, кому труднее — крючнику или художнику. — Алексей Кондратьевич, — крикнул кто-то из учеников, — на конку опоздаем! Вон уходит... Саврасов кинулся опрометью. И шел долгий теплый, солнечный день. На привале лежала груда верхней одежды, работали в рубашках. Саврасов в жилете. Один Левитан не снял пиджака, пряча под ним продранный локоть рубахи. Стояла какая-то особенная тишина. Словно все вокруг затаилось и уж больше никогда не пошевелится. Алексей Кондратьевич и Левитан не разлучались. Они ходили вокруг цветущих дубов, точно около неведомого чуда. И Саврасов почему-то шепотом говорил: — Ты понимаешь всю мудрость природы... Не шелохнет... Нельзя... Она охраняет цветение... — А когда дуб начнет отцветать, тогда будет непременно ветер, — сказал Левитан. — Верно. Готовое семя понесет. И вырастут новые дубы, новые рощи. В благостной этой тишине происходит созревание. Они писали и рисовали дубы по одному, по два, над водой, на пригорке. Левитан заглядывал в этюдник Саврасова. Алексей Кондратьевич недовольно грозил кистью и сердито бормотал: — Ищи сам формы. Не подражай. Пускай будет у тебя хуже, но свое. Тем же приемом работай, что и я, но по-своему. Глаз у каждого устроен различно. Чувства одинаковые, общие, а все-таки с извилинками. Одно левитановское, другое саврасовское. Вот эту извилинку и следует передать, воплотить в красках. И он заглянул в этюд Левитана и стал сердиться, фыркая и укоризненно качая головой. — Очень плохо На что у тебя походит, например, эта ветка? — Он повернул кисть другим концом и показал. — Эта сочная, темно-зеленая, сверкающая веточка разве такая в натуре? Ты ее не молодыми листьями, полными соков, покрыл, а свинячьими ушами вялыми. Штиль, спокойствие, зевота... Ветка-то ведь не пахнет! Левитан не соглашался. Алексей Кондратьевич вскипел, выругался, а потом неожиданно сказал: — Впрочем, не тронь пока, не переделывай... Я посмотрю после. Работай дальше. В целом, может быть, это станет на место или покажется лучше. Левитан помолчал и заметил с легкой усмешкой: — В прошлый раз мы березы писали в Сокольниках, вы говорили, что я ошибся... — А вышло, что я намазал, — перебил Саврасов весело, — ну, что же, это бывает. Академики Саврасовы почем зря врут. Ты со мной никогда не соглашайся, когда чувствуешь внутреннюю правду в своей работе. Я на тебя нападу, а ты меня в сабли. Поединок так поединок. Ученик постоянно должен ловить своего учителя. Кто только в рот смотрит, тот ничего и не видит. Сколько ведь было примеров в истории искусств — гениальные художники учились у заурядных мастеров. Хороши бы были Рафаэли, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Тицианы и Рубенсы, если бы они цены не знали своим учителям. Мастер всегда учится для себя, а не копирует чужое. Кто копирует, тот пустышка, скорлупа от ореха, трещит, а мяса в нем нет. Разноцветные рубашки учеников мелькали в рощах тут и там. Алексей Кондратьевич оставлял свое место возле Левитана и несколько раз за день обходил всех. Он дольше, чем у других, оставался около Константина Коровина. Левитан чувствовал даже легкую зависть и косил глаза на оживленную, смеющуюся пару. — Здорово, здорово работает! — говорил восторженно и счастливо Саврасов, усаживаясь снова перед своим этюдником. — Вот темперамент у мальчика! Какой, какой колорист, слава богу, растет! Ты да Коровин хорошо кончите мастерскую Саврасова. Давно минули часы, когда обыкновенно кончались занятия в мастерской. Наверное, все щи у Моисеича уже съедены или остались на донышке, о которое стучит поварешка Моисеевны, зачерпывая последнее. Левитан проголодался. Этого неугомонного Алексея Кондратьевича насыщал воздух, густой и душистый от цветения природы. Саврасов не помнил о времени — кстати, у него никогда не было часов. Левитан знал, что Алексей Кондратьевич любил за работой петь вполголоса. Сегодня он был в особенном увлечении и забыл обо всем на свете, кроме своих двух дубов, широких и мощных, стоявших на солнечной полянке. Они занимали три четверти большого холста. — Ну-ка, взгляни, малыш, — сказал усмехаясь Саврасов Левитану, — шумит у меня дуб или не шумит? Левитан внимательно уставился на полотно, закрыл глаза и открыл. — Шумит, Алексей Кондратьевич. Могу это вообразить легко... — Верю. Врать тебя я никогда не учил. И они опять работали в молчании, только слышалось прикосновение кистей к холсту. И Левитан себе под нос запел любимую саврасовскую:
Алексей Кондратьевич немного прислушался. Не торопясь, они два раза спели песню, переглянулись, прыснули и затянули в третий. Вдруг Саврасов перегнулся к Левитану с чурбачка, на котором сидел, и заинтересованно сказал: — А ведь ты меня, Исаак, нынче перещеголял. Скажи, пожалуйста, как это ты хорошо несколько веток за кромочку полотна пустил. Чудно! Дуб стал живее. Правда, у тебя места моего меньше. Да нет, и у меня бы было так лучше. Вот посмотри, я продолжу эти три ветки. Саврасов быстро пририсовал их углем. — Не знаю, Алексей Кондратьевич, — сказал Левитан, разглядывая, — почему-то у меня другие. У меня гуще дуб. Я теснюсь с местом... У вас зато простор для воздуха. Ветки славно висят. Как сквозные... И в них дует ветер... — Пожалуй, и это верно. Оставим так. Поверни-ка мне твой холстик с испода, я тебе отметку поставлю. И он яркой прозеленью написал: пять с минусом. Левитан покраснел. — Должно быть, никогда мне не дождаться без минуса? Саврасов подумал и серьезно ответил: — Этого я пока еще не знаю... Случается и так. Они пели, писали наперегонки, враз бросали работать и задумчиво смотрели в голубое высокое небо, разыскивая в нем жаворонков. Маленькая, почти невидимая птичка где-то стремительно неслась на высоте и точно оставляла за собой длинный звенящий след. Учитель и ученик находились в том радостном, благодушном состоянии, которое охватывало их всегда на подмосковных этюдах. Левитан знал наизусть почти все русские стихотворения, где встречалось описание пейзажей. Саврасов часто просил его читать. Саврасов затихал, старался осторожнее касаться кистью холста, чтобы не помешать чтецу, в такт кивал головой, никогда не перебивал, а подчас по лицу его текли слезы. У Левитана срывался голос, огромные глаза не видели... Растравил Левитана Саврасов и сегодня. Он сначала глубоко вздохнул, потом протяжно произнес: Дубовый листок оторвался от ветки родимой и в даль укатился... Это было привычным сигналом. Левитан не заставил себя ждать. Лермонтов, Пушкин, Некрасов, Тютчев, Фет, Баратынский, Майков следовали один за другим. У юноши горели щеки. Он старался работать в такт стихам, делал то замедленные, то ускоренные мазки. Иногда получалось, чаще это мешало и стихам, и живописи. Тогда Левитан переставал писать и, прижмурив глаза, дирижировал сам себе кисточкой:
— Как это, — спросил Саврасов, — откуда это про «жидкие осины»? Не могу припомнить... — А, — сказал Левитан небрежно, — так это же старое, знакомое нам:
— Хорошо, — вымолвил Саврасов, — родина... Недаром слово «родная» относится к матери и... к родине. И они опять пели, читали стихи, попеременно разглядывали друг у друга работу. Саврасов требовал, чтобы Левитан нашел у него ошибки, и юноша почти всегда их находил, вызывая одобрение учителя. Солнце понемногу утрачивало свою яркость. В темно-зеленых дубах стало больше черноты, и листва изменилась на глазах. Тогда захотел есть Саврасов. Он сбегал в рощу и кого-то из учеников послал в соседний с Измайловским зверинцем трактир «Свидание». Вскоре подошел к ним Чехов и, подавая Алексею Кондратьевичу сверток в серой бумаге, сказал: — Водки нет. Одна закуска. Колбаса — «собачья радость», двенадцать копеек за ситный. — И пива нет? — недовольно спросил Саврасов. — Ничего. — Вот, подлецы, жрут! Шутка сказать — опустошили трактир еще далеко до вечера. Алексей Кондратьевич разломил ситный и колбасу, молча, не глядя, подал половину Левитану. — Давай-ка, Исаак, подкрепимся, — приказал Саврасов. — Не знаю, как ты, а я во вкусе и к «собачьей радости». Всю весну саврасовская мастерская работала на воздухе. Школа живописи, ваяния и зодчества была только местом утреннего сбора. В Сокольниках, Останкине, Черемушках, Коломенском, Покровском-Стрешневе, во всех других близких и далеких подмосковных Алексей Кондратьевич знал каждый кустик, тропку, овраг. В тех же самых местах юноша подсмотрел такие уголки, мимо которых Саврасов пробегал торопливо, не замечая, увлекаемый более эффектным и примечательным. Левитан стал ходить сюда один. Он приносил Алексею Кондратьевичу новые свои вещи, удивляя его и радуя. Летние каникулы Левитан проводил в Москве. Ему было некуда ехать, а главное — не на что. Пейзажей начинающею художника никто не покупал, в церквах он не умел работать, в мелкие иллюстрированные журнальчики, куда брали рисунки учеников, он еще не пробился. Он любил окрестности Москвы. Сюда Левитан пробирался тайком от отца и матери еще совсем мальчиком, пропадал здесь по целым дням, возвращался домой поздно вечером. Раз в самом начале появления этой дурной привычки, как называли ее старшие Левитаны, перепуганный отец художника кинулся в поиски за сыном. Сверстники мальчика указали дорогу. Он ушел в Останкино. Отец издали узнал своего сына. Исаак бросился бежать. Илья Левитан со всех ног кинулся вдогонку, кричал, ругался, но Исаак мчался легче кошки. Отец подобрал зеленый карандаш и детский альбом, потерянные сыном. Усталый, он перелистал рисунки Исаака. Зеленый сыновний карандаш поработал много. Мальчик берег место, и почти не оставалось свободного клочка бумаги. Рисунки деревьев, травы, полянок с муравьиной кучей показались отцу скучными и бесцельными. Для кого и для чего нужны эти ольхи, осины, березы, осока, гнилая ветла с дуплом? С тех пор Исаака не искали. Когда он возвращался сам, его наказывали, ставя в угол или оставляя без ужина. Упорный мальчик молча переносил наказание и убегал снова. Саврасов тоже проводил свои каникулы под Москвой. Учитель и ученик натыкались друг на друга. Иногда работали вместе по нескольку дней, пока Алексей Кондратьевич куда-то надолго не исчезал. Левитан хорошо изучил любимого учителя. Накануне запоя Саврасова нельзя было узнать. Он придирался к каждому мазку, ему все не нравилось, художник безнадежно махал рукой, отворачивался от этюда, открыто бормотал ругательства, и лицо доброго и веселого человека становилось неприветливым. Однажды, под вечер, Левитан проходил в Сокольниках. Юноша ничего не видел и не слышал, торопясь к заветному месту, которое писал в последний раз. Вдруг Левитана окликнули. Вблизи дорожки, между двух кустов, на подостланной газетной бумаге сидел Алексей Кондратьевич с каким-то незнакомым человеком. На оборотной стороне подрамника стояла бутылка водки, лежали колбаса, огурцы, яйца и черный хлеб. — А что я всегда тебе говорю, — закричал Саврасов, — художник должен мало спать и много видеть. Куда, на ночь глядя, бежишь? Где был утром? Что делал в вонючей Москве? Художники должны все лето жить в палатках среди природы... Садись с нами. Вот, пожми руку моему другу Ивану Кузьмичу Кондратьеву Поэт. На Никольский рынок поставляет литературный товар. Повести, романы и арабески. — Друзья невесело засмеялись и чокнулись. — Водки хочешь? Левитан отказывался, но Саврасов заставил его выпить. Алексей Кондратьевич отобрал у юноши все художественные принадлежности, засунул в куст и резко, повелительно сказал: — Не пущу никуда. Академик Саврасов сегодня отдыхает, и все русское искусство на отдыхе... Маляры! Все равно никто не напишет вторых «Грачей»! Скопцы! Где им понять земную красоту! Краска у них только разноцветная, а души в ней нету. Труп, раскрашенный труп, а не природа в вашей мазне! — Жарь их хорошенько, Алексей Кондратьевич! — выкрикнул с наслаждением Иван Кузьмич. — В-верно, пророчески говоришь! Кто, кто может, кроме тебя, изобразить вот, например, эту великую картину великого поэта. — И он со слезами, потрясая кулаком, громко прочел:
Кто, кто поднимет на свои рамена это величие? Саврасов долго и сурово смотрел на Левитана, не знающего, куда отвести глаза. — Он, — сказал Алексей Кондратьевич и ткнул юношу пальцем в грудь. Иван Кузьмич не поверил, переспросил: — Этот мальчик? И Саврасов разозлился: — Или ты больше понимаешь в русской живописи, чем я? Левитану не пришлось работать в тот вечер. Юношу заставили выпить за русское искусство, за французских колористов-барбизонцев, за пейзажистов всего света, — и Левитан охмелел. После захода солнца Саврасов, пошатываясь, поднялся. Он держал за горлышко пустую бутылку, размахивал ею и твердил: — Не-е-т, Алексея Саврасова с ног не повалишь! Саврасов никогда по земле не ползает! Он видит и не ошибается. Художник прищурил левый глаз и с силой швырнул бутылку в сосну, стоявшую на полянке шагах в тридцати. — Урра! — закричал Иван Кузьмич, когда Саврасов попал. — Выстрел Вильгельма Телля! Я обнажаю перед тобой голову, славный метатель диска! Он снял свою измятую шляпу и подбросил ее в воздух. Алексей Кондратьевич торжествовал, радостно усмехаясь. — Стеклянные брызги, — сказал Левитан Саврасову, — похожи были на серебристый водопад. — Ну, вы, поэты! — пренебрежительно ответил Алексей Кондратьевич. — Какой там водопад. Не в этом дело! Сила удара какова! Меткость! Сорокаградусная Саврасовские глаза не ослепит!.. Шалишь! Не поддадимся! Юноше пришлось вести и Саврасова и Кондратьева. Стоя они оказались пьянее, чем сидя. Только около полуночи добрались они на квартиру к Ивану Кузьмичу в конце Каланчевской улицы, недалеко от вокзалов. Поэт Никольского рынка жил в мансарде. На темный чердак взбирались гуськом. Впереди показывал дорогу сам хозяин, за ним шествовал Саврасов, замыкал подъем «на небеса» Левитан. Он был трезвее, и ему доверили зажигать спички, чтобы освещать путь. Еще на лестнице Саврасов вдруг остановился и сказал Кондратьеву: — Стой, непризнанный Байрон! Дворец твой пуст или наполнен? А то мы должны сначала обеспечить себя на ночь необходимым фуражом и... пресной водой... — У меня есть спирт и рубец, — ответил Иван Кузьмич. Саврасов успокоенно и радостно воскликнул: — Ну, это я люблю! Ползи, друг, дальше. Исаак, зажигай светильник и следуй за мной. В низенькой чердачной комнате с несколькими стульями, столом и широкой двухспальной кроватью Левитан с трудом отыскал лампу-«молнию». Иван Кузьмич не помнил, где она была. Только излазив по всем закоулкам, Левитан наткнулся на нее под кроватью. Саврасов громко засмеялся. — Сочинитель! — произнес он с большим чувством. — Вот это сочинитель! Он трудится всю ночь, тушит свет с петухами и. задвигает светильник под свое ложе, чтобы не наступить на него неосторожной ногой поутру. Исаак, внимай бывалым художникам. Рассвет в мансарде и темен и сумрачен... Иван Кузьмич торжественно подхватил: — Так жил великий испанец Камоэнс, в сыром подвале, в рубище, без пищи, но свеча его не угасла вовек. Левитан зажег свет и осмотрелся. Все стены этого нищего жилья взамен обоев по белой штукатурке были покрыты эскизами и этюдами, сделанными углем. Саврасов заметил взгляд Левитана и с иронией сказал: — Это я мазал. Ивану Кузьмичу некогда блуждать по подмосковным рощам, как нам с тобой, так я их ему на стены перенес. Вот он, друг милый, и гуляет под сенью моего искусства. Левитан вырвался отсюда поздним утром, когда хозяин и Саврасов совсем охмелели. Всю ночь они пили из маленьких продолговатых, как патроны, рюмочек чистый спирт и не закусывали. Юноше пришлось хитрить, выплескивая свою рюмку под стол. Иван Кузьмич читал свои стихи, достав из-под подушки вороха исписанной грязной и засаленной бумаги. Саврасов требовал повторения. Наконец он приказал: — Читай из сборника «Под шум дубравы». Иван Кузьмич послушно полез под кровать, выдвинул облезлый чемодан и вынул из него огромную конторскую книгу. На толстой корке был наклеен холст с этюдом сосен, елок и ручейка между ними. Левитан узнал работу Саврасова. Иван Кузьмич в волнении начал листать книгу. Линованная, негнущаяся бумага шелестела на всю комнату, даже чувствовался ветер, когда, растроганный от одного прикосновения к своему заветному труду, поэт Никольского рынка слишком поспешно перевертывал листы. — А? Каково? — восклицал Саврасов, перебивая чтение и толкая Левитана в плечо. — Вот какие произведения безвестных людей хоронятся в мансардах под спудом! Почему ты, мальчишка, не хвалишь? И Левитан хвалил, наблюдая в глазах Саврасова какой-то отчаянный и насмешливый огонек. Первым свалился Иван Кузьмич. Алексей Кондратьевич долго не поддавался. Он нарочно допивал спирт по капле, кашлял, брезгливо морщился, отщипывал прямо пальцами от рубца, нюхал и почему-то швырял кусок через свое плечо, угрюмо приговаривая: — На, ешь! Сначала Левитан усмехался. Но в конце концов это настойчивое саврасовское кормление какого-то невидимого незнакомца взволновало. Левитан начал ощущать около себя присутствие третьего, и юноше стало страшно. Саврасов был зол и желчен. — Презираю, — бормотал он и стискивал кулаки, грозя неведомым врагам своим. — Что вы видите вокруг себя? Темно да рассвело. Слепцы! Вам поводырь нужен! Василий Григорьевич Перов просил меня в картине «Птицеловов» и «Охотники на привале» написать пейзаж, и я написал. — Он фыркнул пренебрежительно. — Хорош бы я был мастер, если бы грача мне написал Васька Перов, а я бы только лазурь и облака. Художник должен делать картину. Ты понимаешь, Исаак, что значит делать ее? Нет, ты поймешь после. Все русские пейзажисты одни этюды делают, а не картины. Картина это, мальчик, целое, общее, не одно зерно процветшее, а огромное поле, колосится, цветет, пыльцу над ним несет ветер. Надо всю душу вложить в картину. Всего художника в ней почуять. Нет этого, и картины нет. Р-ремесленники! Им сапоги чистить, а не картины писать. Они идут в искусстве вразвязку и враспрядку! Саврасов выронил из рук рюмку, вздрогнул от звона, переступил на осколках и уснул, уронив голову в объедки рубца.
|
И. И. Левитан Тихая обитель, 1898 | И. И. Левитан Вечерний звон, 1892 | И. И. Левитан Ненюфары, 1895 | И. И. Левитан Избушка на лугу, 1896 | И. И. Левитан Сумерки. Луна, 1898 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |