Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Касаткин Н.А.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

Глава 15. «Затмение»: грозное предзнаменование

Теснота, скученность людей на картинах Сурикова, — своеобразие, находка, стихия художника, — не ведут ли происхождение от его наследственности, казачьего тесного товарищества, казачьего войска, увлеченного одним порывом, но и свободного, почитающего собратьев с крутым характером и вместе с тем жертвенным? Поездка на родину в Сибирь, столько раз отодвигавшаяся, что вылилось в 14 лет разлуки, была необходима художнику как воздух, духовная подпитка, обновление творческих сил. К 1887 году относится первый эскиз будущей картины «Степан Разин», представленной публике в 1906 году. Неизвестно когда, — перед поездкой, во время или после нее — эскиз создан. Картина-мечта говорит о стремлении к дальнему пути.

Домой стремился Суриков — к простору, к родным, к тому, чтобы пополнить свой сундук с антиквариатом (о котором мы упоминали в предыдущей главе), сундук, становящийся знаменитым. В подвалах его дома в Красноярске хранились старинные амуниция, книги, утварь. Их касалась детская рука будущего мастера. Забота о сохранности старинных вещей, присущая предкам Василия Сурикова, сообщилась и ему, и его матери Прасковье Федоровне, и брату Александру.

В.С. Кеменов в своей монографии называл Сурикова ученым. Его картины достоверны вещественной памятью. Н.М. Романова, историк искусства из Санкт-Петербурга, видит в живописи Сурикова историко-этнографический источник. Это касается архитектуры, средств передвижения, вооружения. И одежды: интерес к ней у Сурикова возник тоже в годы детства. Прасковья Федоровна и сестра Катя были мастерицами шитья и вышивок.

Яков Тепин писал в 1916 году для журнала «Аполлон»:

«Вспоминая, кому он обязан своим искусством, Суриков более всего отдает дань признательности сибирской природе и матери; Прасковья Федоровна, портрет которой висит в Третьяковской галерее, была женщина острая, с проницательными глазами и аристократическими манерами. Она любила торжественные приемы, декоративный узор, любила красивые ткани и уборы. Она сама была мастерицей вышивать шелками и бисером, да "не какими-нибудь крестиками", а листьями и травами по своему рисунку. Она тонко разбиралась в полутонах и обладала чувством колорита, производившим на художника, по его признанию, неотразимое впечатление. Еще в 90-х годах, вопреки своему обычаю, он слушался ее советов в картине "Взятие снежного городка"; она помогала ему иногда находить и создавать костюмы для героев его "Ермака". Не случайность, что в живописи Сурикова главную роль играет колорит — женственное начало искусства. Товарищи Сурикова в те времена увлекались Писаревым, мужское население Красноярска любило грубые удовольствия, и только любящие глаза матери и сестры могли угадать новую красоту, зреющую в душе художника».

Жена Елизавета Августовна обшивала всю семью. И людские толпы суриковских картин прежде всего надо было обрядить; они бы не появились на полотнах, если бы не интерес художника к пошиву и тканям. Как-то обмолвился он в письме брату, что они простые мастеровые, их дело дратва да иголка. Так до портняжьего дела недалеко.

Н.М. Романова: «Богатейший материал дают картины Сурикова о таком важном компоненте культуры, как одежда. Художник изображает многочисленные типы русской мужской, женской и детской одежды разных социальных групп, праздничную и повседневную, обрядовую и военную, учитывая зависимость от возрастной, профессиональной принадлежности. Тщательность зарисовок позволяет судить об особенностях кроя, цветовой гаммы, материале, декоре изделий, орнаменте и т. д. Художник много зарисовывает в этюдах образцов одежды коренных народов Сибири, их антропологический облик, что затем используется им при написании монументальных исторических полотен, например, "Покорение Сибири Ермаком"»1.

Суриков ехал домой с задумкой «Степана Разина», он хотел показать красочное половодье, подобно тому, что есть в венецианской живописи. А это костюмы и еще раз костюмы персонажей картин.

Дорога в Сибирь — полтора месяца в один конец. Скучать семье художника не приходилось. Заботы, тяготы, раздумья они делили сообща. И так добрались до Красноярска.

Наталья Кончаловская — «Дар бесценный»:

«— Мамочка, это жена и дети! — повернулся Василий Иванович к своим.

Прасковья Федоровна торопливо спустилась со ступенек, потом подняла голову и увидела голубое страусовое перо парижской шляпки.

— Ох!

Не отрывая глаз от этого пера, она молча села на ступени крыльца».

Нелегким для хрупкой здоровьем Елизаветы Августовны оказалось это путешествие, пребывание в доме свекрови, а более всего путь обратно сырой осенью. Весь этот период будет ознаменован этюдами художника «Затмение» — полного солнечного затмения, пришедшегося на пребывание в Красноярске. Самый примечательный этюд купил дипломат Н.П. Пассек. Он эпизодически посещал Красноярск, будучи женат на одной из дочерей золотопромышленника П.И. Кузнецова.

Художник дарил семье сибирские просторы, не ведая, что дар этот несоразмерен представлениям и здоровью жены, между тем перенесшей все тяготы пути без жалоб и ропота. Прасковья Федоровна увидела легкомысленное перо на шляпке Елизаветы Августовны, а вот каков был путь, прежде чем оно качнулось под суровым взором свекрови.

«Они ехали уже больше двух недель. Пока это был огромный пароход компании братьев Каменских, ходивший от Нижнего до Перми... В Перми они сели в поезд Уральской железной дороги — она для Василия Ивановича была новостью. Двое суток мчал их поезд по ущельям, туннелям, среди поросших лесом отрогов. Конечной станцией была Тюмень. Отсюда снова начинался водный путь. Маленький сибирский пароходик потащил их, фыркая и тарахтя, по реке Туре к Тоболу. Тут кончался горный пейзаж. Начались отлогие, унылые, переходившие в степь берега. Они проплыли мимо древнего города Тобольска, и Василий Иванович успел зарисовать его в дорожный альбом. За Тобольском пароходишко вкатился в Иртыш. Серо-желтый, такой неприветливый после живописной Камы, он бурлил среди холмистых берегов с крутыми глинистыми обрывами, кое-где поросшими лесом. Покачав пароходишко на волнах, Иртыш выплеснул его в Обь, и разделенная дельтами пенистая вода понесла его дальше через всю Сибирь...

Но самой трудной оказалась дорога от Томска до Красноярска. Тряска в тарантасе по разъезженному тракту, грубая, тяжелая пища, неимоверная грязь и пропасть клопов и тараканов на постоялых дворах приводили Елизавету Августовну в ужас... Пять дней ехали на перекладных. Под городом Мариинском обогнали партию "политических"...

Проехали Ачинск. Путь близился к концу. Солнце перевалило за полдень, когда тарантас подъехал к большому селу.

— О-о-о! Заледеево! — вдруг встрепенулся Василий Иванович. — Ах ты, Боже мой, подъезжаем к дому... Вот и заледеевская поскотина...

— Вот, вот, смотрите, сейчас будет деревня Емельяново, это в честь Емельяна Пугачева назвали!.. А потом Устино-во, и последняя — Дрокино...

Тракт заворачивал через пустырь к первой площади. Этой тюремной площадью начинался город. Поодаль виднелась тюрьма. Тарантас пересек площадь и покатил по Плацпарадному переулку.

— Куда теперь бежать-то? — обернувшись, кричал ямщик.

— А сейчас беги влево, по Всехсвятской, и прямо на Благовещенскую, к дому Суриковых.

Теперь они ехали по немощеным улицам, меж рядов кирпичных и деревянных домов. Пыль клубилась за ними, оседая на кустах сирени и черемухи, которые, будто приподнявшись на цыпочки, выглядывали из-за высоких тынов. По деревянным тротуарам не спеша шли горожане. Елизавета Августовна глядела на них, а ей казалось, что многих она уже встречала...»

Брат Александр Суриков оставил коротенькие воспоминания, в соответствии с его кроткой, добрейшей натурой.

«В первый раз брат Вася после поступления в Академию приезжал в Красноярск летом в 1873 году, но жил дома слишком мало, так как с Петром Ивановичем Кузнецовым ездил к нему на прииск. Возвратившись домой в конце августа, вскоре уехал обратно в Питер. Во все его короткое пребывание в Красноярске я с ним побывал раза два-три в саду (где он любовался китайской беседкой и ротондой, в последней он когда-то танцевал). Затем он приезжал в Красноярск в 1887 году, год солнечного затмения, женатым и с двумя маленькими дочерьми; тут мы всей семьей проводили время вместе, ездили в дер. Заледееву (Бугачеву), Торгашино и Базаиху, почти ежедневно бывали в саду, где тогда очень часто устраивались гулянья. Накануне солнечного затмения мы с Васей натягивали холст на подрамники для рисования. 7 августа утром Вася уехал один на гору к часовне, где устроился на склоне к западу от часовни, что было очень хорошо видно из нашего двора. Там он до начала солнечного затмения успел сделать наброски всего города и выделить большие здания; картина вышла страшная и сильная — ее приобрел Пассек. Не знаю почему, Г. Хотунцев в своем описании о затмении в "Памятной книжке Енисейской губернии на 1890 г." не пожелал написать о брате и его участии по наблюдению солнечного затмения, тогда как брат был приглашен экспедицией на предварительное заседание о затмении. Хотунцев лишь вскользь упоминает об одном наблюдавшем художнике, который выразился о картине затмения: "Это нечто апостольское, апокалипсическое, это смерть, ультрафиолетовая смерть".

Жена брата, Елизавета Августовна, была религиозная женщина, в праздничные дни она с детьми всегда ходила к обедне, а в будничные помогала маме на кухне стряпать, сама обшивала своих детей и даже сшила маме великолепное платье из привезенной из Москвы черной материи, в котором мама, по желанию ее, и была похоронена.

Жилось в то лето очень весело; в начале сентября брат с семьей уехал обратно в Москву».

Говорят, между матерью, суровой сибирячкой, и «парижанкой» Елизаветой Августовной обнаружилось мало понимания. Суриков широким жестом примирял обе женские стороны, скрытно недовольные друг другом. Но впечатление солнечного затмения повисло над семьей черным крылом. Дорога обратно прошла в большой задумчивости.

Едва прибыв в Москву, 23 сентября 1887 года Суриков сообщает в Красноярск адрес своего временного места жительства: «Адрес мой вот покуда я не нашел квартиры: у храма Спасителя меблированные комнаты "Бояр" Кашина, № 47». В письме замечает, что до того два письма отправил из Ачинска и Томска, что рисовал дорогой. А также что купил три ковра в Тюмени за 15 рублей. Чудеса!

«Такие в Москве стоят гораздо дороже. Назад, когда ехали, то путь казался гораздо короче. Уж вовсе не так далеко от Красноярска благодаря железным дорогам. Дорога стоила вперед 260 р. и назад 260 р. на всю семью. Одному стоит доехать взад и вперед 200 р.».

Василий Суриков загорелся мыслью показать брату Москву. С этой целью он и указывает стоимость проезда. Спустя чуть более месяца, 28 октября, он пишет следующее письмо.

«Милые мама и Саша!

Мы вот уже недели три как переехали на квартиру из гостиницы. Квартира небольшая, но, кажется, сухая и теплая. Плачу за нее 35 рублей в месяц. А прежде, когда писал большую картину, то платил 60 рублей в месяц же. А теперь покуда ничего большого еще не начал, то довольно и такой квартиры. Ты, я думаю, получил мое письмо из Москвы? Путешествие совершили мы благополучно. С Пассеком мы распростились в Нижнем. Это очень веселый и хороший человек. Мы устраивали дорогой (на пароходе) угощение чаем: то он с женой, то я с семьей — по очереди. От Томска до Екатеринбурга еще ехали с нами англичане из кругосветного путешествия. С одним из них я кое-как объяснялся по-французски. Пассек им объяснял достопримечательности встречаемых городов по-английски. Но пьют водку и вино здорово и едят за четверых, не выходя из границ приличия. В Екатеринбурге выставки не застал. В Нижнем останавливался на сутки, кое-что зарисовал. Здесь, в Москве, стоит ясная погода, совсем тепло. У нас из окон виден бульвар, и на нем еще трава стоптанная зеленеется. Листья уже опали. Был: в Кремле, в Успенском соборе, и, брат, протодиакон так здорово Евангелие сказал, что стекла дрожали. Не знаю его фамилии. Певчие два хора пели херувимскую (тенор). Не знаю, как она называется, но мы еще с тобой ее пробовали петь по вечерам. Они ее спели голосов в 40—50. Великолепно, точно орга́н. Оба хора вместе соединились. Дивно. Одна купчиха в умилении от пения, уткнувшись головою в пол, всю обедню пролежала, так что какой-то купец, проходя мимо, сказал: "Довольно лежать, пора вставать"».

И о приезде брата, который скоро-скоро состоится...

«Ах, Саша! Если бы тебе служба позволила приехать на будущий год летом в Москву, уж я бы тебе все достопримечательности показал. Что, здоровы ли вы? Имеет ли мама и ты теплую обувь? Я думаю, что в Красноярске уже зима наступила. Напиши, что нового в Красноярске и по службе твоей. Я теперь начинаю писать эскиз для моей новой картины и собираю материал для нее».

Этой задуманной картиной был тогда «Степан Разин». Владел воображением художника и образ Емельяна Пугачева, в результате невоплощенный. «Степан Разин», картина-мечта, она была думой о недавнем путешествии. Впоследствии Сурикову страшно становилось при мысли, что Разин тогда рисовался ему с персидской княжною, и, поглядывая на жену, он видел в ней некоторую помеху творчеству... и многие путешествия, совершенные им позднее, подвигали его «Степана Разина» к воплощению. Не то было с Пугачевым. Сама пугачевщина вырисовывалась из мглы времени перед ним довольно смутно. Образ Емельяна как-то не вызревал. Суриков хотел изобразить его в виде портрета, как исторический характер, подобно тому как Репин написал царицу Софью одну, без окружения.

А пока, не имея возможности натянуть большой холст, художник устраивал «вечерние чаи с рисованием», о чем шла речь в предыдущей главе. В преддверии 1888 года он пишет новое письмо в Сибирь:

«Письмо это вы получите уже в 1888 году, то я поздравляю вас с Новым годом. Желаю счастья и здоровья вам. Мы все здоровы, слава Богу. У Оли есть теперь учительница. Она ходит на дом и приготовляет ее в гимназию в первый класс. Учится прилежно и хорошо. А Еленчик тоже читает уж и пишет. Интересное приключение с ней было: взяла она свою куклу, зеркало ее маленькое и села под стол с нею погадать, как она говорила, в зеркало смотреть. Вдруг она выскакивает из-под стола, вся бледная, руку к груди прижала и говорит: "Что я в зеркале увидала, просто ужас! Я увидела кошку" (это она увидела, должно быть, себя). Очень много мы смеялись этому...

Здесь, в Москве, выпал снег довольно большой, хотя тепло очень. Пишу я дома Олин портрет в красном платье, в котором она была в Красноярске. Ну что, я думаю, на святках веселиться будешь? Может, в маскарад пойдешь? Попляши, брат. Это после трудов праведных очень полезно. Только, чтобы штаны не свалились, как у меня в дни моего раннего юношества. Покрепче подтяни. Ну, будьте здоровы. Целую вас и кланяемся вам...»

На улице сыплет и сыплет белый снег, а доктора спешат к Елизавете Августовне один за другим. Но вскоре Василий Иванович стал доверять лишь одному из них. Жену стал лечить Михаил Петрович Черинов — заслуженный ординарный профессор кафедры врачебной диагностики и пропедевтической клиники Императорского московского университета. В благодарность, да и в силу того, что было не до больших холстов, Суриков написал его обстоятельный, неспешный портрет, этим будто продлевая присутствие доктора рядом с больной.

Не тогда ли был дописан «Зубовский бульвар зимою» с одиноко сидящим на скамейке стариком, верно, потерявшим близких... Родне, как видно из приведенных писем, Суриков ничего о домашних делах не сообщает. Вот что он пишет 12 января 1888 года:

«Здравствуйте, милые мама и Саша!

Посылаю тебе, Саша, во-первых, доверенность на исходатайствование земель и, во-вторых, бритвы, купленные в английском магазине. Бритвы эти для жесткого волоса предназначены, о чем меня и спросил приказчик. Потом, если бритвы эти потупятся немного, то поправлять нужно их сначала на коричневой стороне прилагаемого с ними ремня, а потом, поправивши на коричневой, перейти на белую сторону, ремень этот тоже английский и того же фабриканта, чьи и бритвы. Заплатил я недорого, всего 5 рублей 50 копеек, но, может быть, они и хорошие. Он сказал, что если не придутся хорошо, то можно их переменить. После бритья бритвы надо тщательно сухо вытирать.

Доверенность и бритвы я посылаю в одно время. Ну, хлопочи, Саша, что-то Бог даст. Мне кажется, что доверенность составлена хорошо, и у нотариуса сказали, что ее уже не надо нигде мне более засвидетельствовать. Она полной силы.

Меня страшно поразила и опечалила смерть Мельницкого. Напиши, голубчик, отчего это он умер? Если можно, порасспроси домашних его. Передай им мое глубокое сожаление о безвременно погибшем даровитом человеке. Это просто непостижимо для меня, ужасно мне его жаль. Вот и Марфа Васильевна тоже умерла. Она отчего это? Я так и не сходил к ней в бытность в Красноярске. Она меня всегда любила, а маленьким когда я был, всегда заботилась — царство ей небесное!..

Хотел мамочке шаль шелковую послать, да нынешний месяц много расходу было. Соберусь, непременно вышлю; может быть, к Пасхе. Здоровы ли вы, дорогие мои? Мы все, слава Богу, здоровы. Ты, Саша, писал, что хочешь в Канск ехать. Как же мамочка-то останется одна? Будет она от окна к окну ходить одинешенька. Ведь надо ее здоровье-то нам беречь. Ведь мы еще увидимся, наверное, Бог даст...»

Алексей Мельницкий был сослуживцем Сурикова в юности по губернскому управлению, оставался его близким товарищем. Вместе они игрывали на гитаре, а с «Думкой» Мельницкого Суриков познакомил сначала Петербург, затем и Москву. Марфа Васильевна — тетка, сестра Ивана Васильевича, отца. На Сурикова наваливалось время скорби. И снова «Затмение»! В конце февраля он получает из Петербурга письмо (дошедшее до нас в черновике) от художника Ильи Остроухова, готовившего развеску картин для Шестнадцатой передвижной выставки.

«Дорогой Василий Иванович!

Долго не решался я писать Вам это письмо. Пишу — и судите меня, как хотите, но я поступил бы нечестно, если бы не написал его. Мои отношения к Вам обязывают меня сделать это, рискуя, быть может, услышать от Вас упрек за вмешательство не в свое дело. И я не вмешивался бы, если бы не любил Вас, говорю откровенно, если бы талант Ваш не был бы так дорог мне. Поймите меня хорошо и немедленно телеграфируйте мне ответ.

Вы прислали два пейзажа затмения. Этих пейзажей публика не поймет; положительно, если бы Вы увидели их на выставке, Вы, я уверен в том, согласились бы со мной. Они выглядят чрезвычайно странно. Один из них положительно трудно разобрать. Я знаю, что будет, если Вы оставите эти вещи на выставке, и стеснялся бы сказать Вам в другом случае, но здесь я вижу опасность слишком ясно, чтобы не пожертвовать ради предупреждения ее этими скромностями и церемониями, и говорю Вам прямо, что публика, вся публика, будет недоумевать и — Ваше имя, которое здесь, в особенности после прошлогоднего страшного успеха Морозовой, стоит так высоко, что на малейший мазок Ваш будет обращено самое напряженнейшее внимание, — это имя Ваше подвергнется страшному риску. Если Вы не придаете большого значения этим пейзажам, телеграфируйте мне, чтобы я снял их Вашим именем. Вы знаете меня за человека откровенного и любящего Вас. Многие, быть может, хотели бы предупредить Вас, но не всякий настолько близок Вам, чтобы взять риск, на который я отваживаюсь, на себя. Итак, судите меня, как хотите, но, повторяю, я поступил бы нечестно по отношению к Вам, если бы не написал этого. Жду Вашего ответа. Выставка открывается 28-го. Вы получите это письмо 26 или 25-го. Если телеграфируете в тот же день, то до приезда государя на выставку, который ожидается 27-го, я успею снять пейзажи.

Как здоровье Елизаветы Августовны? Мой душевный поклон ей»2.

Впечатление от этого письма такое, словно Илья Остроухов проникся ужасом изображенного. В строках его есть нечто лихорадочное. Очевидно, Суриков тут же телеграфировал в Петербург об исключении этюдов из экспозиции. В каталоге выставки они не значатся. Затмение, случившееся одним днем 1887 года, поглотило и 1888, и 1889 годы жизни художника.

«А.И. Сурикову.

20 апреля 1888.

Прочти один.

Милый Саша!

Ты, я думаю, удивляешься, что я долго не писал. С 1 февраля началась болезнь Лизы <Елизаветы Августовны>, и я не имел минуты спокойной, чтобы тебе слово черкнуть. Ну, друг Саша, болезнь все усиливалась, все лучшие доктора Москвы лечили, да Богу нужно было исполнить волю свою... Чего тебе больше писать? Я, брат, с ума схожу.

8 апреля, в 2 часа, в пятницу, на пятой неделе Великого поста, ее, голубки, не стало. Страдания были невыносимы, и скончалась, как праведница, с улыбкой на устах. Она еще во время болезни всех простила и благословила детей. Теперь четырнадцатый день, как она умерла. Я заказал сорокоуст. Тяжко мне, брат Саша. Маме скажи, чтоб она не горевала, что было между ней и Лизой, она все простила еще давно.

Как бы я рад хоть тебя, Саша, увидеть. А что, нельзя ли тебе отпуска взять? Хорошо бы было, да тебе по службе придется терять.

Я тебе, Саша, и маме говорил, что у нее порок сердца и что он по прибытии в Москву все ухудшался. А тут еще дорогой из Сибири простудилась Лиза, и делу нельзя было помочь. Ох, страшная, беспощадная эта болезнь порок сердца!

Дети здоровы. Хотя были, особенно Лена, потрясены и всё плакали. Покуда сестра Лизы за ними ходит. Лиза велела написать ей. Покуда она была больна месяца́, я сам за ней ходил, за голубушкой, все ночи не спал, да не привел Бог мне выходить ее, как она меня 8 лет назад тому выходила от воспаления легких.

Вот, Саша, жизнь моя надломлена; что будет дальше, и представить себе не могу.

Будешь писать ко мне, то пиши: Смоленский бульвар, д. Кузьмина, В.И. Сурикову. Оставить у дворника, потому что думаю с детьми под Москвой в деревне на лето поселиться. Молитесь Богу за милую Лилиньку. Поминайте ее в церкви. Молитесь за нее — всего нужнее для ее души. Перед смертью она два раза исповедовалась и причащалась.

Брат твой В. Суриков».

В 40 лет, прожив десять лет в браке, Василий Иванович Суриков стал вдовцом с двумя дочерями. Его будет угнетать чувство вины перед женой за это сибирское путешествие, ставшее для нее губительным. При первой же возможности он найдет Николая Помпеевича Пассека в его харьковском имении и, положив на стол деньги за этюд, в бешенстве, задыхаясь, порвет его: «Это — не Суриков. Это — затмение!» Нетрудно представить, что Николай Помпеевич, профессиональный дипломат, знаток мирового культурного наследия, был как громом сражен и внешним видом Василия Ивановича, и самим происшествием. Ведь свидетели приобретения Пассеком этюда утверждали, что Николай Помпеевич был от него в восторге.

О внутреннем состоянии художника в ту пору говорит его письмо Адриану Викторовичу Прахову, археологу и художественному критику. В 1880-е он руководил реставрацией древних фресок в Кирилловской церкви и внутренней отделкой Владимирского собора в Киеве и, задумав, не без влияния художника Виктора Васнецова, привлечь к работам Сурикова, написал ему письмо, в котором есть такие строки: «Печальную весть привез нам Н.Д. Кузнецов, но мы еще не верили, пока не явилось прискорбное подтверждение из уст Аполлинария Михайловича Васнецова. В.М. Васнецов взволнован так же глубоко, как и мы; эта минута дала нам понять, что, несмотря на кратковременность встреч, на дальность нашего местожительства, мы свои, тесно связанные узами, более сильными и более тесными, чем узы крови. Одинаково проникнутые глубоким сочувствием к Вам, мы и Васнецовы сходимся и в другом чувстве, в горячем желании видеть Вас у себя в Киеве как можно скорее. Вы доставили бы нам истинное удовольствие, если бы, не откладывая, приехали к нам, в нашу южную, уже расцветающую весну. Само собою разумеется, что я не могу представить Вас, дорогой мой Василий Иванович, в Киеве иначе, как только у меня, я и жена моя будем сердечно рады, если Вы не отвергнете нашего гостеприимства».

Суриков отвечал:

«Получил я письмо Ваше, Адриан Викторович. Я уж и не знаю, как благодарить Вас за сочувствие к горю моему. В Киев я едва ли приеду, потому что от горя никуда не убежишь, хоть на край света побеги.

Мне отраднее бороться с ним, нежели бежать от него, и притом всякое минутное забвение я искупаю слезами. Когда прошлое восстает на меня, то мне легче.

Супруге Вашей и Васнецовым поклонитесь от меня. В. Суриков, искренно любящий всех вас».

Наталья Кончаловская рассказывает, чем занялся тогда ее дед:

«Выбросил всю мебель из комнат, и они стояли пустые и холодные... осталась нетронутой одна только детская — в ней все было по-прежнему. А в мастерской он поставил широкую скамью, крытую тюменским ковром, чтоб спать на ней, стол со стулом, знаменитый сундук с этюдами да повесил небольшое зеркало на стене.

Он пристрастился к Библии... "Гробу скажу — ты отец мой, червю — ты мать моя, сестра моя". А под верхней крышкой Библии он подробно написал свою родословную, начиная ее от есаула Сурикова, пришедшего с Дона с Ермаком, кончая Ольгой и Еленой. Он знал, что у него не будет ни другой жены, ни других детей.

Перебирая рисунки и этюды, он вдруг отказывался от некоторых и без жалости уничтожал их, и некому было теперь удержать его. Девочек иногда пугало его безысходное отчаяние... Но все трое они были страстно привязаны друг к другу: отец заменял им и мать, и гувернантку, и няньку. Он сам занимался их воспитанием и даже к портнихе водил их сам на примерку платьев и при этом всегда просил: "Только, пожалуйста, уж сделайте так, чтоб подолы не отвисали, а то сразу видно сироток!"

Чуть не каждый день ездили они на кладбище, где за решеткой, заказанной Василием Ивановичем по собственному рисунку, была могила жены. И каждый раз он не мог удержаться, чтобы не рыдать над ней в глубочайшей скорби. Работать он больше не мог. На целых два года творческая жизнь его заглохла...»

Брат Александр наконец-то выбрался в Москву.

«Милая мама!

Саша послал мне телеграмму, что он выехал ко мне. Я ужасно обрадовался. Теперь жду его, считаю дни и часы, когда его увижу. Это большая радость для меня будет. И дети ждут своего "дядю Сашу". Эту радость Бог мне даст за слезы мои. Будем, мама, Богу молиться о душе Лизаньки. Это единственная нам с тобой и Сашей отрада и утешение. Я заказывал 40-дневный сорокоуст со дня кончины, а Вы годовой, и это меня несказанно радует. Я беспокоюсь, как это Вы одна дома остались? Наверное, с Вами кто-нибудь остался? Берегите здоровье. Бог даст живы-здоровы будем, на будущее лето увидимся. Оля у меня готовится в гимназию, учится хорошо. У нас покуда живет сестра Лизы, она покуда обшивает, учит детей. А то бы совсем беда.

Мы часто ездим на могилку Лизы. Дети цветочки готовят и кладут на могилку. Что делать! Мама, Божья воля совершилась. Тяжело мне.

Тетя Соня кланяется Вам, мама. Мы все, слава Богу, здоровы! Вы о Саше, мама, не беспокойтесь. На пароходах и железных дорогах ехать не опасно. Лишь бы здоровье берег свое. Вы только не простудитесь, а то все хорошо будет».

Подпись под письмом матери не такая, как прежде, другая: «Твой сын В. Суриков с детьми. Оля, Лена».

Осмотр Александром московских достопримечательностей был омрачен переживаниями за будущее Василия и его детей. Но — Москва слезам не верит — ее твердыни возвышались безучастно, слегка подернутые дымкой и сединой времен, они ничего не обещали братьям. «В Сибирь, немедленно в Сибирь», — тянул брат брата.

Брат Александр вспоминал: «1888 год, по случаю смерти Елизаветы Августовны, я ездил к Васе в Москву: брат сильно скучал по жене, но благодаря моему приезду он несколько развлекся, потому что ему пришлось показывать мне всю Москву с ее достопримечательностями. Ездили с ним в Питер, и, благодаря Васеньке, я осмотрел храмы, некоторые дворцы, музеи, зверинцы и т. п. Побывал в Москве в театрах: Малом на "Горе от ума", и Большом на опере "Жизнь за царя", и в цирке Саламонского. Везде было хорошо и интересно, но дома лучше, и я, соскучившись о маме и доме, стремился в Красноярск, куда выехал 31 августа. Трудно было брату воспитывать своих двух дочерей, пришлось быть матерью, нянькой и отцом. Мы с мамой написали ему письмо, в котором я постарался обрисовать ему его обязанности и заботы по воспитанию дочерей и советовал ему приехать хотя на один год в Красноярск, где мама и возьмет на себя заботы по обшиванию и питанию девочек. Брат согласился: в противном случае ему приходилось впору бросать свое художество»3.

Суриков стал другим. Замкнутым. Если чем-то душевным делился, то дома, в Красноярске. Здесь душа его отмякала. Позднее, в 1894 году художник Илья Остроухов отмечал: «Суриков, по правде сказать, всегда жил, живет, да думаю, и всегда будет жить лишь перед своей картиной и для нее. Да он последнее время и на людях-то редко показывается... Сурикову так дорога свобода своей работы, что после "Стрельцов" он никому ни одной вещи не кажет до последнего дня, даже больше не любит и говорить о ней».

Примечания

1. Суриковские чтения. Красноярск, 1998.

2. Суриков В.И. Письма. Воспоминания о художнике. Л.: Искусство, 1977.

3. Суриков В.И. Письма. Воспоминания о художнике. Л.: Искусство, 1977.

 
 
Боярыня Морозова
В. И. Суриков Боярыня Морозова, 1887
Взятие снежного городка
В. И. Суриков Взятие снежного городка, 1891
Портрет дочери Ольги с куклой
В. И. Суриков Портрет дочери Ольги с куклой, 1888
Сибирская красавица. Портрет Е. А. Рачковской
В. И. Суриков Сибирская красавица. Портрет Е. А. Рачковской, 1891
Старик-огородник
В. И. Суриков Старик-огородник, 1882
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок»