на правах рекламы• Подробное описание каминная топка для дровяного камина здесь |
Павел Андреевич Федотов1Павел Андреевич Федотов родился в Москве 22 июня 1815 года. Прошло почти три года после пожара Москвы, а город все еще продолжал строиться. Постепенно освобождались от сгоревших построек улицы, появлялись новые дома, вырастали новые кварталы. На одной из окраинных улиц Москвы, в Огородниках, стояли вновь отстроенные небольшие дома. Домик Федотовых мало чем отличался от всех других домов этой улицы. И в доме все было как у всех: на окнах занавесочки, цветы, птицы в клетках; в гостиной — навощенный пол, стулья по стенкам, диван и перед диваном круглый стол. За столом в зимние вечера обычно сидел отец, собирались домочадцы, заходили иногда соседи. Разговоры велись неторопливые. Отец, Андрей Илларионович, был человек молчаливый, суровый, в семье его побаивались. Но, случалось, он вдруг разговорится и начнет вспоминать далекие времена, когда был суворовским солдатом, ходил в походы, участвовал в сражениях. На всю жизнь запомнилось Павлуше то особое чувство восторга, изумления, с которым он слушал рассказы отца. А теперь отец служил чиновником и каждое утро уходил на службу, «в должность», как тогда говорили. По службе он был строг, и дети часто видели, как он возвращался домой, а за ним шел сторож с одной, а иногда и с двумя парами сапог в руках. Перевязанные бечевкой, скрепленные печатью, сапоги эти только утром возвращались владельцам — так в то время начальники наказывали своих ленивых или нерадивых подчиненных. Семья Федотовых была большая, жили небогато, но особой нужды не испытывали. Зима тянулась долго, скучно, зато весна и лето были для детей самым веселым временем года. В Москве цвели сады, пели птицы, на солнце ярко сияли купола церквей. По дворам ходили угольщики, шарманщики, продавцы лубочных картинок со своими чудесными сокровищами. Чего только в их коробах не было! И «сказки в лицах», то есть картинки с небольшими рассказами о Бове-королевиче, о Еруслане Лазаревиче, и смешная история о том, как мыши кота хоронили, и детские буквари. Попадались иногда и картинки к басням Крылова, и рассказы в картинах о войне 1812 года — о том, как прогнали Наполеона, как горела Москва. В, праздник всей семьей ходили в Китай-город, проходили по торговым рядам, покупали детям какую-нибудь незатейливую деревянную игрушку, сладкого петушка на палочке и счастливые возвращались домой. Целые дни проводили дети на улице; друзей было много — все соседские ребятишки. Соседи кругом были люди простые — мелкие чиновники, отставные военные, небогатые купцы. Особенно дружен был Павлуша Федотов с сыновьями капитана Головачева, которые жили напротив, а маленькая сестренка, «востроглазая Любочка», как он ее называл, дружила с Катенькой Головачевой, своей ровесницей. Любимым местом детских игр был сенник — сарай для сена. Здесь играли в прятки, зарывались в сено, дрались, ссорились, снова мирились. На сеннике всегда велись самые задушевные разговоры, рассказывались самые страшные сказки, обсуждались все важные детские дела. С сенника открывался вид на соседние дворы; дети смотрели, как живут люди, прислушивались к сердитым, а иногда веселым их голосам, и Павлуше нравилось не только наблюдать эту жизнь, но и обсуждать ее, делать какие-то свои, пусть еще детские выводы о том, что интересно, хорошо и что плохо в этой жизни. Павлуше Федотову было десять лет, когда в Петербурге на Сенатской площади произошло восстание декабристов. По Москве поползли слухи — говорили, что повсюду хватают «подозрительных» людей, увозят в Петербург, сажают в крепость, что допрашивает их сам царь. А через несколько месяцев дошла весть о казни декабристов. С опаской называли имена Рылеева и его друзей, шепотом говорили о людях, брошенных навек в тюрьмы, сосланных в Сибирь. Конечно, какие-то слухи доходили и до Павлуши и его товарищей, обсуждались на сеннике, и таинственные эти разговоры вносили в детскую жизнь что-то захватывающее, яркое, волновали, возбуждали острое любопытство. Так проходило детство Павлуши Федотова в Огородниках. И первые впечатления от окружающей жизни, первые наблюдения, первые радости и печали так глубоко вошли в его жизнь, что много лет спустя, перебирая в памяти дни своего детства, он писал: «Сила детских впечатлений, запас наблюдений, сделанных мною при самом начале моей жизни, составляют, если будет позволено так выразиться, основной фонд моего дарования». 2Павлуше шел двенадцатый год, когда отец отдал его в Первый московский кадетский корпус — учебное заведение, где жили и учились будущие офицеры. Корпус был далеко, в Лефортове. Он помещался в большом трехэтажном здании, бывшем Екатерининском дворце. Внизу, на первом этаже, были квартиры офицеров и учителей, кухня, кладовые. На втором этаже — приемная, столовая, классы, церковь. А на самом верху, на третьем этаже, дортуары — спальни воспитанников корпуса. Одиноко и тревожно было Павлуше Федотову в тот первый вечер, когда вместе с другими кадетами шел он по длинным коридорам, через огромный зал, по чугунной лестнице в дортуар, где тесными рядами стояли одинаковые железные кровати, покрытые серыми суконными одеялами. Правда, утешал немного темно-зеленый мундир с блестящими медными пуговицами, с красным воротником и обшлагами, с белыми погонами. Вот бы пройтись в этом мундире по своей улице, показаться товарищам, родным! И было очень тоскливо снимать мундир, ложиться в холодную, жесткую постель, смотреть, как тускло горит прикрученная на ночь лампа... В шесть часов утра загремел барабан и раздалась команда: «Вставать!» Начался первый день жизни в корпусе. И все, что происходило в этот первый день, казалось кадету Федотову особенно значительным, трудным, часто непонятным. Но он был здоровый, веселый, общительный мальчик и скоро привык к корпусной жизни. По утрам вместе со всеми под команду бежал в умывальную комнату, чистил ваксой сапоги, начищал тертым кирпичом пуговицы, затягивал ремень, пригонял военное снаряжение, скудно завтракал — в корпусе кормили плохо. В девять часов начиналось учение в классах; с двенадцати во дворе корпуса шло военное фронтовое учение. Младших учили маршировке, выправке, учили отдавать честь; старшие проходили правила строевой службы, учились ружейным приемам, артиллерийскому делу, несли караулы. После фронтового учения обедали, потом с трех до шести снова учились В классах; от шести до восьми часов, пока не прогремит барабан к ужину, отдыхали и после ужина ложились спать. Нравы в корпусе были суровые, воспитанников часто наказывали, секли немилосердно, за малейшую провинность запирали в карцер1. Но Павла Федотова за все время пребывания в корпусе не секли ни разу — учился он блестяще, все схватывал быстро, легко, был очень трудолюбив, усидчив. Зрительная память у него была изумительная. Если ему на экзамене случалось забыть что-нибудь, то стоило только закрыть глаза, и «все забытое, будто откуда-то выпрыгнув, являлось перед ним, написанное на бумаге». Рисование в корпусе преподавал хороший учитель. Родом он был каракалпак. Совсем маленьким нашли его казаки где-то в степи, привезли в Петербург и отдали в Воспитательный дом для сирот. Фамилию ему дали Каракалпаков. Он вырос в Петербурге, учился в Академии художеств вместе с Брюлловым2, но академии окончить ему не удалось. Однажды, когда одного из товарищей велено было посадить за какую-то шалость в карцер, ученики бросились освобождать его. Президент академии усмотрел в этом бунт, грозил суровым наказанием, но потом приказал назвать зачинщиков, обещав простить всех. Каракалпаков взял вину на себя. На следующий день его высекли и выгнали из академии. Он уехал в Москву и с трудом устроился в корпус учителем рисования. Прямой и честный человек, безгранично преданный искусству, он боготворил Брюллова, много рассказывал о нем кадетам, старался внушить им любовь к рисованию. Кадета Федотова он считал очень способным, но в журнале всегда отмечал ленивым. А Федотов не ленился. Он просто предпочитал за булку к чаю вместо своих рисунков доделывать рисунки товарищей. Рисовать он любил и с первых лет жизни в корпусе пристрастился рисовать портреты, карикатуры на товарищей, учителей. И портреты и карикатуры всегда получались очень похожие; товарищи смеялись, но обижались редко, потому что самые смешные карикатуры рисовал он на самого себя. Часто перед экзаменами он помогал товарищам делать чертежи. Если, например, чертеж изображал лафет — станок артиллерийского орудия, то «благодаря карандашу и кисти Федотова, — вспоминал позднее один из его соучеников, — лафет этот превращался в картину: на ней бушевало море, разбиваясь о берег... а вдали, на горизонте, виднелся неясный очерк корабля. Приходилось ли обставить походную кузницу, — и вот являлся сельский вид: широкое поле, тощее дерево, покривившаяся изба...» Так богатое воображение Павла Федотова оживляло, осмысливало и расцвечивало и серый, надоевший урок, и какой-нибудь скучный чертеж, и однообразные дни корпусной жизни. По воскресеньям воспитанников отпускали домой, и почти всегда кто-нибудь потихоньку от корпусного начальства приносил из дому новую, только что вышедшую книгу, — это были годы, когда появились первые издания стихов Пушкина, поэма «Полтава», «Повести Белкина»; «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя; «Горе от ума» Грибоедова; стихотворения Баратынского, Полежаева... В корпусе, конечно, знали и ту запрещенную литературу, которая широко расходилась в списках по всей России, попадала также и в учебные заведения, где учились сверстники Федотова — Лермонтов, Белинский, Герцен, Огарев и многие другие. Всех этих юношей одинаково тревожило и пленяло вольное звучание стихов Рылеева, Пушкина, высокие, мятежные слова о свободе, равенстве; стихи помогали им лучше осмыслить, понять, что происходит в окружающей их жизни. Везде шепталися. Тетради так писал друг Александра Ивановича Герцена поэт Николай Платонович Огарев, вспоминая дни своей ранней юности. В пятнадцать лет кадет Федотов получил первый военный унтер-офицерский чин. Ему поручено было обучать новичков выправке, стойке и другим военным мудростям, что он и делал с удовольствием и гордостью. Через два года, в старшем выпускном классе, он был произведен в фельдфебели. Последние месяцы перед выпуском тянулись особенно долго. И вот наконец 13 декабря 1833 года — день выпуска. По правилам корпуса день этот праздновался особенно торжественно. В присутствии почетных посетителей, всего корпусного начальства, родных и родственников, под звуки оркестра аттестовали воспитанников. 3Кадета Павла Федотова аттестовали лучшим из лучших, он окончил корпус первым. После выпускного акта воспитанников отпустили домой. Уже не кадет, а прапорщик лейб-гвардии Финляндского полка Павел Андреевич Федотов переступил порог родительского дома. Матери уже не было в живых, отец как будто бы вовсе не изменился; выросла сестра Любочка, выросли и разошлись в разные стороны друзья-товарищи. Не было в Москве и сероглазой Катеньки Головачевой, в которую кадет Федотов был нежно и тайно влюблен. Две недели отпуска прошли незаметно; уезжать из дому, как всегда, было немного грустно, но в душе было «сознание собственной силы» и «желание действовать», как писал позднее художник Федотов, вспоминая о последних днях жизни в Москве. 1 января 1834 года прапорщик Федотов вместе с товарищем выехал из Москвы; в то время железной дороги между Москвой и Петербургом не было — ехали в санях и только к концу третьих суток прибыли в Петербург. Проехали по Невскому проспекту, по льду переехали через Неву и по набережной, мимо Академии наук, университета, Академии художеств, въехали на Восемнадцатую линию Васильевского острова, где помещались казармы лейб-гвардии Финляндского полка. На следующий день представились начальству. Началась полковая жизнь. Каждое утро за казармами на утоптан ном поле прапорщик Федотов усердно обучал солдат. Ему нравилось смотреть, как они, маршируя, «ровным тактом в землю бьют», как «замирают» по его команде «смирно», как берут ружья «на караул». И, может быть, больше всего нравилось во время смотра или на параде стоять у своей роты навытяжку и с юношеским любовным тщеславием смотреть на себя со стороны — прапорщику Федотову было всего восемнадцать лет. В первые месяцы Федотова увлекла жизнь гвардейского офицерства — пирушки, карты, веселые песни. Но прошло немного времени, новизна утратила свою прелесть, и все чаще и чаще за внешним блеском парадов и смотров видел он пустую, бездумную жизнь гвардейского офицера. Впервые близко узнал и русского солдата — крепостного крестьянина, оторванного от родной деревни, от семьи больше чем на двадцать лет. Федотов всегда гордился тем, что он сын суворовского солдата, и теперь все больше привязывался к своим солдатам, учился уважать, ценить их. Свободные вечера обычно проводил он в семье своего приятеля Павла Родивановского, сестры которого любили музыку, пение. У Федотова был чудесный голос, он хорошо играл на гитаре, на флейте, писал стихи, умел с самым серьезным видом рассказывать всякий смешной вздор. Как у всех барышень того времени, у сестер были альбомы с чувствительными стихами о любви, о дружбе, о разлуке. Федотов рисовал в этих альбомах картинки, придумывал узоры для вышивания, писал акварельными красками маленькие портреты товарищей по полку, знакомых. В то время фотографии еще не было и такие небольшие портреты были в моде — их дарили родным, друзьям, помещали в альбомы, хранили в шкатулках, в ящиках письменного стола. Много зарисовок делал Федотов из солдатской жизни: солдаты в походе пьют воду, солдаты на отдыхе, солдат спешно зашивает на офицере лопнувшие брюки (картинка называется: «Как хорошо иметь в роте портных!»). И всем, а особенно солдатам нравились эти простые и смешные рисунки, акварели. Федотов все острее чувствовал, что ему не хватает знаний, что необходимо учиться. Бросить службу, поступить в Академию художеств он не мог, потому что должен был помогать старику отцу и сестрам. Но каждый раз, проходя по набережной Невы мимо великолепного здания Академии художеств, он с тайной завистью смотрел на ее учеников. В то время академия была единственным художественным учебным заведением России. Несколько лет назад в академии были открыты вечерние рисовальные классы, куда за небольшую плату поступали вольно-приходящие ученики. Эти рисовальные классы посещали разные люди — любители рисования, небогатые чиновники, и молодые художники, и блестящие офицеры, — тогда в светском обществе модно было учиться рисовать. Узнав о рисовальных классах, Федотов с разрешения командира полка в июне 1834 года взял билет на право посещения этих классов. Его приняли во второй класс, где учили рисовать «антики» — гипсовые слепки с произведений античного искусства, и он старательно рисовал глаза, носы, уши, гипсовые маски и головы. В его жизнь вошли новые люди — учащиеся академии, художники, молодые любители и ценители искусства. Вместе с ними, а иногда и один он часто бывал в Эрмитаже. Эрмитаж в то время был придворным музеем, и простой народ не имел права его посещать. Учащимся академии и ее вечерних классов выдавался пропуск, и Федотов часто бродил по великолепным залам, подолгу стоял у картин старых голландских мастеров, которые особенно нравились ему тем, что рассказывали о жизни самых обыкновенных людей. В Русской галерее Эрмитажа выставлялись картины русских художников. Рядом с торжественными картинами из истории Греции и Рима, рядом с парадными портретами вельмож, светских модниц висели скромные картины большого русского художника Алексея Гавриловича Венецианова. Это были картины из крестьянской жизни, те картины о быте простых людей, тот бытовой жанр, которым пренебрегали в академии, считая его низшим, второстепенным родом искусства. И пусть на картинах Венецианова крестьянская жизнь казалась красивее и поэтичнее, чем была на самом деле, но это была жизнь своего, русского народа, это были свои, родные поля, леса, и все это глубоко трогало сердце Федотова. Летом, вскоре после того как Федотов стал ходить в рисовальные классы, из Италии привезли картину художника Карла Брюллова «Последний день Помпеи» — день, когда итальянский город Помпея был погребен под камнями и пеплом во время извержения Везувия (в 79 г. до н. э.). На огромном полотне зрители увидели потрясающую картину: черная туча, освещенная снизу красным заревом Везувия, ослепительные вспышки молний. Рушатся здания. Низвергаются с крыш статуи, а по площади бегут люди... Больше тридцати человеческих фигур написаны с великолепным мастерством. «Его фигуры прекрасны при всем ужасе своего положения», — писал Н.В. Гоголь. О картине много говорили, нетерпеливо ее ждали, и, когда она была выставлена в зале Академии художеств, все бросились ее смотреть. Восторг был всеобщий. Сам Брюллов жил тогда в Италии, потом уехал на Восток путешествовать — он не торопился возвращаться в николаевскую Россию. Когда Федотов в первый раз увидел картину Брюллова, она потрясла его. Он пришел еще и еще раз, покоренный величием, неотразимой силой, блеском великолепных красок. Как постигнуть тайну ее очарования? В чем правда ее творца — великого художника?.. Федотов прислушивался к спорам и толкам, которые велись вокруг картины; он мог соглашаться и не соглашаться с ними, но каждый раз, когда он стоял у картины, душа его была переполнена благодарностью к Брюллову за счастье, которое он испытывал. А Брюллов все не ехал, и только в конце 1835 года прошел слух, что он уже в Москве, собирается в Петербург, назначен профессором Академии художеств. В мае следующего года Пушкин, который был в это время в Москве и виделся с Брюлловым, писал жене: «Брюллов сейчас от меня. Едет в Петербург скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист». Проходили месяцы, дни, похожие один на другой: лагерь, маневры, фронтовое учение, парады, смотры, караулы. Караульную службу приходилось нести часто. В годы царствования Николая I эта служба считалась особенно важной, и случалось, сам царь присутствовал «на разводе» — на смене караула. Караульные посты стояли у дворцов, на заставах, в театрах, в казармах, в самых разных концах Петербурга. Казалось, караулами царь хотел оградить себя от «злонамеренных» людей, тайных обществ, заговоров. Свободного от военной службы времени у Федотова становилось все меньше и меньше; все чаще пропускал он рисовальные классы академии, все чаще закрадывалось в душу сомнение: может быть, никогда не будет он настоящим художником?
4В августе 1837 года, после трех с половиной лет службы в полку, Федотов получил отпуск и уехал на четыре месяца в Москву. Дилижанс3, запряженный шестеркой лошадей, потряхивало на шоссе, мощенном булыжником. Ямщик то тянул долгую песню, то покрикивал на лошадей; кондуктор трубил в рожок; пассажиры дремали, потом плотно закусывали и снова дремали. А Федотова радовало всё — восход солнца, запах свежего сена, пение петухов на заре, чуть тронутая желтизной зелень полей и лесов. Ехали трое суток; подъехали к заставе у самого въезда на широкую и прямую Тверскую улицу, где стояли Триумфальные ворота, воздвигнутые в честь победы над Наполеоном. Город показался Федотову живописнее, а дом в Огородниках как будто стал меньше, потускнел. Отец очень постарел; сестра Любочка и Ка-тенька Головачева, только что выпущенные из института, стали совсем взрослыми барышнями. А сам он все так же влюблен в Катеньку. Любит ли его Катенька? Ей кажется, что любит, но, вероятно, только кажется. Ей больше нравится его офицерский мундир, связанные с ним милые воспоминания детства и восторженные институтские мечты о военных, о любви. Федотову двадцать два года; он невысокого роста, широк в плечах, с внимательным и чуть озорным взглядом больших светлых глаз. Ему радостно бродить по улицам своего детства, где так хорошо знаком каждый дом, каждый кустик у забора. Хотелось бы взобраться на сенник, но уже давно вместо сенника стоит дом, который отец сдает внаймы, и живут в нем чужие люди. В родном доме все стоит на своих местах: по стенам в зале те же стулья, над диваном те же картины, так же похрипывают часы и за столом сидит отец. Когда Федотов ехал в Москву, он мечтал о том, что на свободе будет много рисовать, и теперь задумал написать небольшой акварельный портрет отца, вот так, как он сидит за столом, — в халате, с платком на шее, с очками в руках. На столе номер газеты, в котором напечатано извещение о производстве кадета Федотова после окончания корпуса в прапорщики, — отец бережно хранил этот номер. Портрет отца понравился всем, и Федотов решил написать еще другой портрет, семейный: отец, старшая сестра и он сам идут по московской улице. Отец — в цилиндре, сестра — в длинной голубой накидке, а он, Федотов, в парадном мундире, в треуголке с пышным султаном и при сабле. У будки стоит часовой, идут прохожие, и кажется, что это не семейный портрет, а просто небольшая сценка, выхваченная из жизни. Федотов много бродил по Москве, наблюдал жизнь. Зарисовывал людей, отдельные сценки: вот чиновник идет в должность, ведут пьяного, улица во время дождя... А вот акварель «Передняя частного пристава4 накануне светлого праздника», и это уже не простая уличная сценка, а рассказ возмущенного молодого художника о взяточниках. Возможно, Федотов где-нибудь и подглядел эту сцену, а может быть, вспомнилось ему первое представление гоголевского «Ревизора» в Александринском театре, где городничего играл Михаил Семенович Щепкин — превосходный русский актер. «Я выдаю дочку не за какого-нибудь простого дворянина. Чтоб поздравление было... понимаешь? не то, чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или головою сахару!» — кажется, так и слышишь громовой голос городничего, когда смотришь эту акварель. П.А. Федотов. Взяточник. — Так завтра, батюшка? — А вот я посмотрю. К концу декабря у Федотова кончился отпуск, и он вернулся в Петербург. На «чердаке» — так называл Федотов свое жилище — ждал его денщик Коршунов, немолодой маленький человечек. Коршунов вел все несложное хозяйство; денег было мало — Федотов отсылал отцу и сестрам большую часть своего жалованья. С редкой преданностью любил Коршунов своего командира, заботился о нем. Правда, забота эта выражалась иногда очень своеобразно. Так, например, стоял как-то Финляндский полк в лагерях. Вечерами, отдыхая, любил Федотов петь, аккомпанируя себе на гитаре. Коршунов заметил, что у забора толпится народ. Он решил извлечь из этого выгоду для хозяйства — стал пускать публику поближе, под самые окна. За это слушатели давали ему «на чай», и он на эти деньги вместо обычных щей и каши стал угощать своего барина то курицей, то бутылкой вина. — Откуда такая роскошь? — спросил наконец Федотов. — Экономия, ваше благородие. — Какая экономия? Откуда? Коршунов замялся, а Федотов вспылил, сказал, что если он не сознается, то придется заменить его другим денщиком. Коршунову пришлось сознаться в своей проделке, а у Федотова надолго пропала охота петь по вечерам. Но и расстаться с Коршуновым Федотову было очень трудно: он был привязан к своему «слуге и другу», как всегда называл его. Прерванная на четыре месяца жизнь пошла по-старому, как будто и не было отпуска. На «чердаке» часто собирались друзья, полковые товарищи. И тогда Кипучей, быстрою рекой вспоминал позднее Федотов в своей незаконченной поэме «Чердак». О чем же были эти речи? Обо всем: о маленьких и больших событиях и случаях полковой жизни, о театре, о книгах. И, конечно, о том, что в то время мучило многих русских людей: о крепостном праве, о судьбах России, о восстании декабристов... В ссылке были и некоторые офицеры, служившие раньше в Финляндском полку, и о них в полку помнили, но говорили только с самыми близкими друзьями. Катенька Головачева все еще владела сердцем Федотова. «В Москве, — писал Федотов, — в одном доме Михайлова началась моя сердечная драма, в другом... продолжалась с возрастающим жаром... Ах, где-то она и чем кончится!» А конец пришел очень скоро: Катенька приехала в Петербург, но не захотела стать женою бедного офицера. «Разлюбить, потерять надежду на счастье — грустно и больно», — записал Федотов в свой дневник, и прошло несколько лет, прежде чем утихла боль. О своем искусстве, о себе Федотов много думал: Вдали от света и людей, Он любил эти «уединенные беседы» с самим собою, когда в тишине ночи мысли приобретали особую остроту, планы — особую ясность. Часто без снисхождения, сурово спрашивал он себя, что же сделано за все эти годы. И с горечью думал о том, что сделано очень мало, что «столица поглотила лучшие годы молодости», а время идет, и ему уже двадцать пятый год.
В начале 1840 года ученикам рисовальных классов разрешено было для дальнейшего совершенствования учиться у профессоров академии — надо было только получить согласие профессора. Федотову разрешено было стать учеником Брюллова. После долгих раздумий и колебаний он решился наконец пойти к художнику, у картины которого провел столько счастливых часов. Брюллову уже говорил о нем инспектор рисовальных классов. Робко вошел Федотов в мастерскую Брюллова с папкой своих рисунков и акварелей. — Я хочу посвятить себя живописи, — сказал он. — Не советую, — ответил Брюллов, — вам двадцать пять лет, поздно приобретать технику искусства, а без нее что же вы сделаете, будь у вас бездна воображения и таланта! Брюллов молча перебирал рисунки, акварели Федотова, потом сказал: — Но попытайтесь, пожалуй, чего не может твердая воля, постоянство, труд. И в том, как он это сказал, как смотрел рисунки, как улыбнулся ему, Федотов почувствовал одобрение. В смятении, почти счастливый, ушел он от Брюллова. Больно отозвалось в сердце горькое значение слова «поздно», сказанного ему Брюлловым, но вспоминались и другие его слова: «твердая воля, постоянство, труд». Учеником Брюллова Федотов не стал — все еще не верил в свой талант, боялся бросить службу, которая давала возможность помогать семье... 5Прошло несколько лет. Федотов продолжал изредка посещать рисовальные классы академии, по-прежнему все свободное время с неисчерпаемым трудолюбием рисовал, читал, учился. Но все яснее становилось ему, что совместить военную службу с серьезными занятиями искусством он не может. Постепенно зрело в душе решение уйти в отставку. Ему двадцать девять лет; может быть, теперь уже действительно поздно? Может быть, трудно так сразу сломать старую и начать новую жизнь? Но в глубине души он знал, что есть у него твердая воля, умение трудиться и нет для него другого пути в жизни, кроме искусства. Меня судьба, отец да мать писал он тогда полушутя, полусерьезно в одном из своих стихотворений. И вот окончательное решение принято: десятилетняя военная служба кончилась, и с января 1844 года Павел Андреевич Федотов — капитан в отставке. Товарищи очень жалели о том, что Федотов уходит от них, — его все любили; в его честь устроили торжественный обед, говорили речи, предсказывали ему блестящую будущность. А он, сняв офицерский мундир, чувствовал себя несколько смущенным, подсмеивался над собой, был весел, оживлен. Вместе с ним получил отставку и верный его слуга и друг Аркадий Коршунов. Поселились они на Четырнадцатой линии Васильевского острова, недалеко от Финляндских казарм. Квартира была тесная, холодная; в большой комнате разместили незатейливое имущество, разложили книги, развесили по стенам рисунки, гипсовые слепки. Не забыли перевезти и черную аспидную доску5 — на ней Федотов постоянно делал наброски мелом: бумага стоила дорого, ее приходилось беречь. Коршунов устроился в чуланчике рядом; он украсил его лубочными картинками, рисунками, которые Федотов выбрасывал как негодные. Пенсию Федотову дали очень маленькую; как всегда, большую часть денег он отсылал родным, а на остальные скудно жил с Коршуновым. Разрешая Федотову выйти в отставку, царь Николай I, быть может, рассчитывал сделать из него придворного живописца. Но если б царю попалась хоть одна из карикатур на «рыжего Мишку», как называли в полку царского брата, великого князя Михаила Павловича, то пришлось бы Федотову сидеть в крепости. Об этих карикатурах царь не знал и, видимо, надеялся, что Федотов, который считался исправным офицером, будет так же исправно поставлять ему картины для украшения Зимнего дворца. А Федотов меньше всего собирался быть придворным живописцем. Так же как раньше, он рисовал и писал акварелью сценки из жизни солдат и офицеров в казарме, в лагере, в походе. Солдатскую жизнь знал он хорошо, рассказывал о ней в своих рисунках и акварелях тепло, с любовью. Федотов хотел быть военным художником — баталистом, задумывал картины из военной жизни, делал наброски, эскизы к ним, работал в мастерской знаменитого тогда баталиста Зауэрвейда, изучал анатомию лошади, десятки раз рисовал ее в различных положениях. — Глядя на него, — говорил один из его приятелей, — другие учились работать. После отставки прошло месяцев семь-восемь. Однажды летом получил Федотов письмо от Ивана Андреевича Крылова. Вероятно, кто-нибудь из друзей или знакомых показал Крылову рисунки, акварели Федотова, и они очень понравились великому баснописцу. Письмо Крылова не сохранилось, но в автобиографии Федотов писал, что получил от него «поощрительный отзыв и благословение на чин народного нравоописателя». Он очень любил Крылова, часто перечитывал его басни и теперь, глубже вникая в смысл слов, сказанных ему Крыловым, принял их как путеводную нить всей будущей своей жизни. Достойно пронести через всю жизнь «чин народного нравоописателя», так трудиться, как Крылов, так же много сделать для своего народа — об этом все больше задумывался теперь отставной капитан Федотов. Без сожаления круто изменил он весь порядок своей жизни, бросил мастерскую профессора Зауэрвейда, почти перестал встречаться с полковыми товарищами, друзьями и целиком «предался тому роду искусства, который всегда привлекал его». До друзей доходили иногда слухи о том, что он работает утром, вечером, ночью, работает так, что «смотреть страшно». Но никто никогда не слышал от него ни одной жалобы на бедность, на какие-то неудобства жизни. Друзья понимали и не жалели его; они говорили, что жалеть его было бы так же странно, как проливать слезы о том, что какой-нибудь мореплаватель не пользуется всеми удобствами во время своих странствований.
А Федотов в первый раз за много лет был по-настоящему счастлив. Каждый день с раннего утра уходил он странствовать по городу, «подсматривать жизнь». Ему нравился Петербург с его дымчатыми туманами, белыми ночами, нравился «строгий, стройный вид» города, «Невы державное теченье, береговой ее гранит», великолепный Невский проспект. Но Федотову был знаком и другой Петербург, и другая жизнь, которая шла вдали от Невского проспекта, на задворках и окраинах города, — жизнь бедных людей, мелких чиновников, ремесленников... Он бродил по рынкам, заходил в трактиры, магазины, заговаривал с людьми, делал множество зарисовок: шарманщик с обезьянкой, девочки бегут в пансион, идут хозяйки на рынок, нищий просит милостыню... У каждого своя жизнь, свои радости, огорчения, желания. Заглянуть бы в душу каждого, схватить карандашом хоть кусочек чужой жизни! Домой Федотов возвращался усталый, довольный и почти тотчас садился за работу — отделывал свои «рисовальные заметки», рисовал по памяти то, что особенно задело и поразило его воображение, — зрительная память была у него изумительная. Но его уже не удовлетворяли эти отдельные заметки с натуры, несложные сценки, которыми заполнялись страницы альбомов — «живописных дневников», как он их называл. Все чаще думал он о том, что надо больше рассказывать людям об окружающей их жизни, не боясь выставлять смешные стороны людей, их недостатки. Ему казалось, что такие картины помогут людям уйти из мелкого, душного мира, в котором они живут. Он задумал написать ряд картин из жизни, написать их новой для себя техникой — сепией, прозрачной светло-коричневой краской. Пересматривая одну за другой эти сепии, мы как бы читаем интересные, подробные рассказы о людях, о разных событиях их жизни. На первый взгляд эти рассказы в картинах, если можно так сказать о сепиях Федотова, кажутся смешными, но чем больше всматриваешься в них, тем яснее видишь, как много в них горькой правды, от которой совсем не смешно. Вот комната мелкого чиновника, получившего накануне первый орден. Вот офицерская передняя, где за раскрытой дверью в соседнюю комнату идет веселая пирушка, а в передней собрались кредиторы — люди, у которых все взято в долг для офицерского пира. Денщик выталкивает, уговаривает кредиторов, а барин чувствует себя отлично — он привык жить на чужой счет. Сепия так и называется: «Житье на чужой счет». Мы входим и в модный магазин, где не раз бывал художник, чтоб сделать зарисовки, подсмотреть праздную, пустую и пошлую жизнь светских красавиц, модных барынь, чиновников. Федотов показывает нам жизнь одной из этих барынь дома, в семье. Это о такой барыне, перебирая как-то старые журналы, он прочел фразу: «Когда пожилая дама не хочет ни есть, ни пить с печали, — знак, что умерла ее моська». Фраза эта как-то вдруг подсказала картину, и Федотов сделал две сепии: «Болезнь Фидельки» и «Последствия смерти Фидельки», сочинил и подписи к ним: «Утром, во время чая, оказалось, что захворала одна из дюжины собачонок хозяйки.
Чай со стола прочь, — его заменила подушка, на которую положили пациентку Фидельку; поставив ей пиявок и забинтовав, госпожа расправляется со всем домом. С башмаком в руках она грозит горничной, уже встрепанной, на которую ябедничает и нянька (они редко в ладу). Сын поставлен на колени с учебною тетрадкою; он вырезывает лошадок и из мщения хватает бегущую мимо собачонку, чтоб навязать ей на хвост бумажку, которая уже болтается на нитке во рту его. Дочка, оставив свою куколку, которую она на столе поила чаем, с надранными ушами прибегает под покровительство отца, который сам спасается от содома6, не забыв, однако, взять с собою утешение — пунш7; в дверях попалась ему собачонка; озлобленный, он подшвырнул ее ногой. Домашний казачок, кажется, тоже не обойден благоволением хозяйки. В отворенной двери виден ветеринар, позванный, но изумленный, в нерешимости: входить ли?» Но никакие средства не помогли. «Фиделька решительно околела» — так начинается подпись ко второй сепии. Барыня с горя слегла в постель. У постели на задних лапках стоят ее питомицы, а Мими, самая любимая, лежит рядом с нею. Знакомые дамы идут навестить больную; врачи важно обсуждают причины смерти Фидельки. Архитектор уже сделал проект памятника, художник — это себя изобразил Федотов — пишет портрет собачонки. Себя Федотов изображал почти на всех сепиях, он всегда среди действующих лиц картины, он как бы живет с ними, все примечает, все «обсуживает», как любил он говорить. Вот стоит он у прилавка модного магазина и покупает краски; сидит за столом во время офицерской пирушки; пишет портрет собачонки Фидельки, и это он, старый, больной художник, пишет вывески и навсегда расстается с мечтой о настоящем искусстве в сепии «Художник, женившийся без приданого в надежде на свой талант».
Сколько было написано сепий, сказать трудно — сохранилось всего десять листов. Над сепиями Федотов усиленно работал года три после отставки. Знакомые, друзья всегда с особым интересом рассматривали эти сепии, читали объяснения к ним, советовали издать их отдельным альбомом. Вероятно, и сам Федотов думал об этом: все сепии были одинакового формата, одноцветные, но возможно, что задумывал он их как темы для будущих работ, которые собирался писать маслом. С техникой масляной живописи он почти не был знаком и начал с того, как сам говорил в автобиографии, что «для практики переписал этою манерою почти всех своих знакомых». Так было написано несколько портретов семьи Жданович — отца, старших дочерей, племянницы. Со Ждановичами Федотов подружился давно, когда еще служил в Финляндском полку вместе с одним из сыновей Ждановича. Это была большая, дружная и веселая семья, где все любили музыку, литературу, живопись. У них часто собиралась молодежь, много пели, танцевали, смотрели рисунки Федотова, читали остроумные подписи к ним. Иногда Федотов читал и свои стихи, которые называл безделушками. «Одинокому зеваке», как называл себя Федотов, иной раз тягостно было отрываться от работы, но он не отказывался от приглашений, писал в ответ шутливые стихи: Оставивши бумагу, нож, резину Ему было уютно, спокойно у Ждановичей, он с радостью писал их портреты. В работу над портретами снова внес свое, новое — изображал своих друзей такими, какими знал и любил их, в привычной домашней обстановке. Простые, душевные, эти портреты друзей мало походили на те пышные, часто приукрашенные портреты, которые рисовали тогда художники. Федотов подарил портреты Ждановичам, и, когда Ольга Петровна, жена Ждановича, прислала ему за них деньги, он отослал их обратно. «Клянусь вам честью, — писал он, — что все, что я для вас по силам моим делаю, делаю просто из дружбы; меня ваша присылка беспокоит...» 6Федотов продолжал посещать рисовальные классы Академии художеств, слушал и лекции по искусству. В 1845 году он был в последнем классе, где рисовали с натуры, — ему было уже тридцать лет. В академии в эти годы обстановка была тяжелая: президент академии уже давно назначался только из членов царской фамилии. Царь Николай I, который считал себя большим знатоком искусства, все больше вмешивался в жизнь академии, смещал неугодных ему профессоров, объявлял выговоры, назначал наказания, увольнял подозрительных ему воспитанников. Учащимся по-прежнему предлагалось писать картины на исторические и мифологические темы. Несмотря на это, жизнь врывалась в академию; многих молодых художников все более привлекала «живопись народных и домашних сцен, бытовой жанр», так презираемый академическими профессорами, что даже класс, где работали эти художники, назывался классом мелких работ. «Всем нам было каждому около двадцати лет, — вспоминал позднее художник Константин Александрович Трутовский, — все мы были восторженные юноши, все наши разговоры, все занятия касались одного искусства. Мы читали все, что попадалось об искусстве, приобретали на последние деньги какие-нибудь издания, касающиеся искусств, и наш кружок резко отделялся от других учеников, которые шли чисто академическим путем и далее академических задач не шли. Нас не увлекали академические программы; нас занимала живопись народных сцен...» Федотов близко познакомился с некоторыми художниками этого кружка; особенно подружился он с молодым талантливым рисовальщиком Сашей Бейдеманом, который часто заходил к нему один или с кем-нибудь из товарищей. Приходил и Александр Алексеевич Агин, прекрасный рисовальщик, «карандашист», как тогда говорили; гравер Бернардский; художник Лев Жемчужников; бывали и молодые начинающие писатели — Дружинин, Майков... Часто забегал шумный и задорный Владимир Стасов — будущий критик. Федотову нравилось, когда в его тесную холодную комнату врывался весь этот молодой, беспечный, восторженный народ, полный самых неожиданных мыслей, смелых планов, нерешенных вопросов. Говорили об искусстве, спорили; художники приносили свои наброски, рисунки, рассказывали о своих работах. Федотов всегда охотно показывал и свои альбомы рисунков, акварели, сепии, внимательно прислушивался ко всем замечаниям. «Кроме Федотова, — говорили молодые художники, его друзья, — в то время не было в Петербурге, да и вообще в России, ни одного художника-жанриста, у которого можно было бы поучиться, зайти в его мастерскую, поглядеть, как работает...» Случалось, Александр Васильевич Дружинин приносил то новую книгу, то интересную статью — он уже начинал печатать небольшие статейки в журналах. Как-то принес он томик стихотворений Лермонтова. «Никогда не забуду, — рассказывал позднее Дружинин в своих воспоминаниях о Федотове, — того чувства, с которым он прочел раза три кряду эти два стиха, брильянты русской поэзии: Немая степь синеет, и венцом — Я не бывал на Кавказе, — прибавил он, прочитав их сызнова. — После этих двух стихов я более знаю вид края, чем иной, съездивший туда несколько раз. Сыщите мне еще что-нибудь о Кавказе». Дружинин был лет на десять моложе Федотова, недолго служил в Финляндском полку и, так же как Федотов, ушел в отставку, чтоб целиком посвятить себя любимому Делу — литературе. К Федотову он был очень привязан, преклонялся перед ним, а Федотов любил и очень ценил молодого своего друга за его образованность, за первую его повесть «Полинька Сакс», которая была напечатана в 1845 году.
Для русской литературы 40-е годы были замечательным временем. Это был поистине «золотой век» русской литературы, время тесного ее сближения с жизнью, действительностью. В 1842 году вышли в свет «Мертвые души» Гоголя, в следующем году — полное собрание его сочинений в четырех томах. С 1845 года начали печататься первые некрасовские стихи; появились сборники стихов Кольцова, Никитина, Плещеева и других поэтов. В 1847 году были напечатаны в «Московском городском листке» «Сцены из комедии Островского «Несостоятельный должник». В том же году под редакцией Некрасова стал выходить журнал «Современник», где печатались «Записки охотника» Тургенева, «Обыкновенная история» Гончарова, «Сорока-воровка» Герцена, «Деревня» и «Антон Горемыка» Григоровича. Одна за другой в журнале «Современник» печатались смелые, вдохновенные статьи Белинского о русской литературе, которые помогали правильно понимать литературу, заставляли задумываться над многими вопросами жизни, литературы, искусства... И так же как в предыдущие годы, волновали и тревожили сердца русских людей стихи Пушкина, Лермонтова. Федотов много читал, размышлял о прочитанном и как бы вбирал в себя все, чем сильна была современная ему русская литература. Все больше понимал он, что путь, избранный им, — трудный путь, что будут у него и срывы, и поражения, и сомнения, но он не умел и не хотел останавливаться на достигнутом. Едва одно желанье вспыхнет, писал когда-то Иван Андреевич Крылов в стихотворении, посвященном одному из друзей. И Федотов, который так любил и глубоко понимал Крылова, не раз применительно к себе повторял эти строки. Мечты, желания беспрестанно «рвали» его сердце, и он искал, добивался, неутомимо шел вперед, открывая новые для себя пути. Акварель, сепия, первые портреты масляными красками — всё это преодоленные трудности, и теперь иные, новые замыслы осаждают его со всех сторон: он думает о картинах, которые будет писать маслом. Героем его первой картины будет чиновник, тот самый чиновник, которого Федотов знал хорошо, наблюдал повсюду — дома, в должности, на улице. Не раз он и зарисовывал его. Вот он сидит на краешке стула в роли просителя где-нибудь в приемной; вот вскочил, изогнулся, изобразил на лице улыбку — в дверь, должно быть, входит начальство; а вот это самое начальство на службе, «в присутственном месте», распекает чиновников — своих подчиненных, совсем как гоголевское «значительное лицо» в повести «Шинель».
Чиновник был в те годы героем многих повестей, рассказов; о нем писал молодой Достоевский, о нем рассказывал Гоголь в поэме «Мертвые души», его увековечил художник Александр Алексеевич Агин в иллюстрациях к «Мертвым душам». А Федотов почти тогда же написал сепию «Утро чиновника, получившего первый крестик». Теперь, спустя два года, почти на эту же тему он задумал написать картину маслом. Работа над сепией помогла ему яснее представить картину. Но если мы сравним сепию и картину, написанную маслом, то увидим, что хотя тема по существу осталась та же, решил ее Федотов совсем иначе: картину написал не горизонтальную, а вертикальную, в центр поставил чиновника и осветил его так, что он сразу бросается в глаза. И это уже не молодой хвастливый чиновник, а человек много старше. Босой, в рваном халате, стоит он, упоенный собственным величием, и хвастливо показывает кухарке орден, прицепленный к халату. Кухарка насмешливо протягивает ему стоптанный, дырявый сапог, который несет чистить. На полу, на столе и на стульях — остатки вчерашнего пира: осколки тарелок, бутылки, гитара. «Взгляните этому чиновнику в лицо... — писал много лет спустя Стасов. — Злость, чванство, бездушие, боготворение ордена... вконец опошлившаяся жизнь—все это присутствует на этом лице, в этой позе и фигуре закоренелого чиновника». «Это мой первый птенчик, которого я «нянчил» разными поправками около девяти месяцев», — писал Федотов. В следующем, 1847 году была написана вторая картина, «Разборчивая невеста» — невеста из крыловской басни, которая, Чтоб в одиночестве не кончить веку, Так, немного меньше чем за два года написал Федотов свои первые картины маслом: «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста», которые по меткости характеристики людей показывали рост мастерства художника и дальнейший шаг в его творчестве. Ранней весной 1848 года представил он эти картины в Академию художеств. Просмотр картин — экзамен — был назначен на 9 мая. «Страшно, жутко было мне в то время, — говорил Федотов одному из друзей, — я все еще сомневался в моих силах, я все еще не верил себе: мне все еще чудилось, что я только простой рисовальщик, а не художник». Прошло несколько томительных дней. Накануне просмотра к Федотову пришел один из учеников «великого Карла», как называли Брюллова. Брюллов был болен и приглашал Федотова к себе — ему принесли на дом картины Федотова. Об этом своем втором свидании с художником подробно рассказал сам Федотов. Так же как восемь лет назад, тревожно и смутно было у него на душе, когда входил он в Академию художеств, где жил Брюллов. Он застал его в мастерской; перед ним на полу, прислоненные к стульям, стояли картины. Худой, бледный и мрачный сидел Брюллов в кресле. — Что вас давно не видно? — спросил он. — Не смел беспокоить вас в болезни, — ответил Федотов. — Напротив, ваши картины доставили мне большое удовольствие, а стало быть, и облегчение. И поздравляю вас, я от вас ждал, всегда ждал, но вы меня обогнали... Отчего же вы пропали-то? Никогда ничего не показываете? — Недостало смелости явиться на страшный суд, так как еще мало учился и никого не копировал... — Это-то, что не копировали, и счастье ваше. Вы смотрите на натуру своими глазами... — Я еще очень слаб в рисунке, — сказал Федотов. — Центральная линия движения у вас везде верна, а остальное придет. Продолжайте с богом, как начали... Пишите только шире, шире... Федотов был счастлив. Брюллов увидел и оценил в нем главное: он, Федотов, умеет смотреть на натуру своими глазами! А «свои глаза» в то время не всегда были обязательны для большинства художников-академистов. Хоть профессора академии и признавали натуру основой всех искусств, но считали, что иногда ее следует исправлять, облагораживать. Случалось, что профессора академии, видя, что ученику не удается какая-нибудь часть картины, советовали пойти в Эрмитаж, поискать и просто срисовать подходящую часть у какого-нибудь знаменитого художника. Друг Федотова, художник Лев Жемчужников, рассказывал, что профессор, у которого он учился рисовать с натуры, подходил к ученику и говорил: «Что, батенька, ты нарисовал? Какой это следок?» — «Я не виноват, — отвечал ученик, — такой у натурщика!» — «У него такой! Вишь, расплывшийся, с кривыми пальцами и мозолями! Ты учился рисовать антики? Должен знать красоту и облагородить следок». Но Федотов ни тогда, когда учился в академии, ни после не исправлял и не облагораживал носов и «следков», ничего не срисовывал с картин знаменитых художников — он смотрел и наблюдал жизнь. «Моего труда в мастерской только десятая доля, — говорил он, — главная моя работа на улицах и в чужих домах. Я учусь жизнью, я тружусь, глядя в оба глаза; мои сюжеты рассыпаны по всему городу, и я сам должен их разыскивать». Он бродил по улицам города один или с кем-нибудь из друзей, чаще всего с Дружининым, зарисовывал сцены из жизни, людей, очень любил придумывать рассказы о людях, которые им встречались, и так интересны были эти простые и «неуглаженные» его рассказы, так много нового открывалось Дружинину во время этих прогулок, что казалось иногда, будто «во лбу у него лишних два глаза и что лишняя голова сидит на его плечах». Иногда навещал Федотов тяжело больного Брюллова, который всегда радовался его приходу, любил слушать его рассказы о «подсмотренных в жизни случайностях», смотрел его рисунки. «Не упускайте ни одного дня, не приучая руку к послушанию, — говорил он, — делайте с карандашом то же, что делают настоящие артисты со смычком, с голосом. Тогда только можно сделаться вполне художником». 7Неизъяснимую радость доставляло Федотову все больше приучать руку к послушанию, подчинять карандаш своей мысли. Любопытный, острый глаз художника учился правильнее, глубже видеть действительную жизнь, находить в ней главное, отбрасывать мелочи. Крепче, свободнее, выразительнее становится его рисунок. Вместе с гравером Евстафием Ефимовичем Бернардским мечтал он издать часть своих рисунков альбомом. «Нравственно-критические сцены из обыкновенной жизни» — так хотел он назвать этот альбом. И действительно, это были картины обыкновенной жизни с ее каждодневной суетой, радостями, заботами. Как много мелкого, ничтожного, лживого умел увидеть в этой жизни Федотов, как умно, тонко показал и беспощадно осудил все это в своих рисунках! Но мечты об альбоме остались мечтами — при жизни Федотова рисунки не были изданы. Первые картины маслом — «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста» — совет Академии художеств одобрил, а Федотов уже трудился над третьей картиной. На этот раз он задумал написать картину из купеческой жизни. До него никто из художников живописных картин из жизни купечества не писал. Но на петербургской сцене уже давно шла «Женитьба» Гоголя, только что были напечатаны «Сцены из комедии «Несостоятельный должник» Островского. Федотова увлекла мысль создать картину на ту же тему. Работать было трудно: как обычно, не хватало денег на костюмы для натурщиков, на краски, на обстановку. Начатую картину он решил показать Брюллову. Брюллов был чрезвычайно доволен картиной и, чтобы дать Федотову возможность окончить ее, предложил включить картину в программный конкурс на звание академика. Совет академии согласился, и Федотову были выданы деньги для окончания картины. Мысленно Федотов уже видел свою картину всю до мельчайших подробностей, видел ее героев: купца, купчиху, жениха, сваху; представлял себе и купеческий дом. Это был дом в Замоскворечье, и купцы были московские, совсем не похожие на петербургских, безбородых, подтянутых. «Быт московского купечества, — говорил Федотов, — мне несравненно знакомее, чем быт купцов в Петербурге; рисуя фигуры добрых старых служителей, дядей, ключниц и кухарок, я, сам не зная почему, переношусь мыслью в Москву...» И вот этот московский купец в длиннополом сюртуке, с «бородой завещанной от предков», и его плотная, объемистая купчиха, нажив состояние и набив сундуки единственной дочери приданым, мечтают выдать ее замуж за «благородного». Дочка умеет произносить отдельные французские слова, поет романсы, читает книжки, любит танцы и военных. Не так просто было найти «натуру» для картины. Начались поиски. Где только не бывал Федотов! Под разными предлогами входил он часто в незнакомые дома, высматривал. В одном доме не годилась обстановка, в другом комнаты были слишком велики и светлы. Как-то раз, проходя мимо трактира, увидел он сквозь окно люстру с закопченными стеклышками, которая «так и лезла сама в картину». Он вошел в трактир и обрадовался: стены, выкрашенные желто-бурой краской, пожелтевшие двери — это была та самая комната, которую он искал.
А как трудно было найти героев картины! Он бродил по улицам, рынкам, случалось, подолгу шел за человеком, нужным ему для картины, зазывал к себе, угощал чаем, уговаривал за сходную цену посидеть и не отпускал до тех пор, пока не зарисует. Долго не удавалось ему найти купца для картины. Как-то, проходя Аничковым мостом, встретил он наконец «натуру» для купца. «...Ни один счастливец, которому было назначено на Невском самое приятное рандеву8, не мог более обрадоваться своей красавице, как я обрадовался моей рыжей бороде и толстому брюху, — рассказывал Федотов. — Я проводил мою находку до дома, потом нашел случай с ним познакомиться, волочился за ним целый год, изучил его характер, получил позволение списать с моего почтенного тятеньки портрет (хотя он считал это грехом и дурным предзнаменованием) и тогда только внес его в свою картину». Женихом вызвался быть один из старых полковых товарищей Федотова. Он охотно натягивал на себя мундир с майорскими погонами и часами терпеливо позировал. Мебель, платье и разные мелкие вещи, нужные для картины, добывал Федотов у друзей или покупал на рынке — на толкучке. Нелегко далась Федотову композиция картины, ее «устройство», как он обычно говорил. Трудно было преодолеть и свое стремление дать в картине как можно больше подробностей, как это было в сепиях, в некоторых акварелях, отчасти и в первых картинах масляными красками. Новую картину хотелось дать строже, яснее, проще, чтобы не расплывалась она в подробностях, чтобы ничто не заслоняло ее основной мысли. К осени 1848 года картина «Сватовство майора» была готова, и снова Брюллов и все, кто видел ее, были от нее в восторге. Совет Академии художеств признал Федотова академиком по «живописи домашних сцен». Прошло около года; подошло время открытия трехгодичной академической выставки. На этой выставке Федотов должен был показать три картины: «Свежий кавалер», «Разборчивая невеста» и «Сватовство майора». Академическому начальству не понравилось название картины «Свежий кавалер» — оно слишком подчеркивало истинный ее смысл. Федотову предложено было назвать ее «Следствие пирушки и упреки» — так картина как бы превращалась в самую обычную утреннюю сцену ссоры подвыпившего чиновника со своей кухаркой. О выставке заговорили задолго до ее открытия; по городу ходили самые разные слухи об отставном офицере и его замечательных картинах. В день открытия выставки с раннего утра и до вечера к парадному подъезду академии подходили люди, подъезжали дрожки, кареты, щегольские экипажи. По общему виду выставка как будто бы ничем не отличалась от выставок прошлых лет. По стенам висели парадные портреты, картины, написанные на конкурсные темы из древней истории и мифологии, копии картин старых мастеров, исполненные русскими художниками в Италии по заказу царя Николая I. У этих картин публика стояла недолго; все спешили в предпоследний зал, где были выставлены картины Федотова. Обычно вход на выставку производился по билетам, которые вахтер выдавал только «чистой публике», но на этот раз в зал, где висели картины Федотова, как-то пробивались мелкие чиновники, ремесленные люди. Это был новый зритель, которому особенно радовался Федотов. Сам он часто бывал на выставке, прислушивался к тому, что говорили о его картинах, иногда вмешивался в разговоры, иногда нараспев читал стихи — «Объяснение картины «Сватовство майора», — которые он написал незадолго до выставки: Честные господа, Перед зрителями проходила жизнь, оживали люди: чиновник, получивший первый орден; богатая невеста и горбатый жених на коленях; купеческое семейство и разорившийся майор, который решил «поправить обстоятельства» выгодной женитьбой. Вот он стоит в дверях, «толстый, бравый, карман дырявый, крутит свой ус: я, дескать, до денежек доберусь!» У всех этих людей сбываются мечты жизни, мечты тупые и страшные, как сама жизнь, которая ползет, ворочается и за толстыми стенами темного купеческого царства, и в убогой комнате маленького чиновника, и в гостиной «разборчивой невесты», и в семье чиновника поважнее. Выставка была открыта две недели. Федотов волновался, очень устал, но его безмерно радовала эта первая выставка его картин. Только сильно донимали поклонники и поклонницы таланта, которые часто без всякого зова приходили к нему домой и с видом знатоков разбирали его картины, писали ему стихи, просили подарить портрет. «Для праздной скуки был я благом», — говорил он в шутливом послании к одной знакомой. Но в общем было ему не до шуток: посетители мешали работать, а он, по свойственной ему деликатности, «грустно оставлял кисть и садился на диван как жертва». Как-то вскоре после выставки в комнату вошел отставной седой майор в мундире и бросился к нему на шею. Федотов был изумлен, а незнакомец сказал, что приехал только за тем чтобы выразить ему свой восторг. Он видел картину «Сватовство майора» и не понимает, как мог Федотов так правдиво описать его историю, потому что ведь это он, майор, для поправления своих обстоятельств женился на купчихе и теперь доволен и счастлив. А вслед за майором в комнату втащили огромную корзину с шампанским и разными закусками, которыми он решил угостить своего знаменитого биографа. Этот счастливый майор, конечно, не понял подлинного смысла картины, а художник не стал ничего объяснять ему. После выставки прошло несколько месяцев, прошла выставочная суета, понемногу улеглось возбуждение. Федотов, как всегда, трудился, и, как всегда, труд давал ему силу жить, делал его счастливым. «Я знаю, — говорил он, — что человек без занятий в душе своей враг каждому трудящемуся человеку!» 8Павлу Андреевичу Федотову шел тридцать пятый год; внимательные глаза его глядели устало; ходил он, слегка сгорбившись, в сюртуке, черном бархатном жилете, с черной шелковой косынкой, какую тогда носили в виде галстука; из-под косынки виден был белоснежный воротничок рубашки. «От бывшего военного ничего, кроме усов, не осталось», — шутя говорили товарищи. Жил Федотов уже на новой квартире; из окон этой квартиры видны были казармы Финляндского полка, и это нравилось и ему и Коршунову. Но комнаты были тесные, холодные, нижние стекла окон были заставлены папками, чтоб свет падал сверху; за стеной шумели хозяйские дети. «Дети мне не мешают! Напротив, без них я бы умер с тоски, — говорил Федотов. — Разве это возмутители тишины? Это жизнь!.. Бегают себе, играют, веселятся, а если подерутся, то я иногда выхожу их мирить...» В комнате Федотова, у среднего окна, на мольберте стояла давно начатая картина. Это была его четвертая картина маслом, но он не успел закончить ее к выставке и теперь продолжал над ней трудиться. ...Утро. В богато убранной комнате сидит молодой барин. Он завтракает. На завтрак у него кусок черного хлеба, а рядом на стуле театральные афиши, объявление о продаже устриц. Конечно, он предпочел бы есть устрицы, но денег нет, и он набил рот черным хлебом. Вдруг, почуяв гостя, залаял пудель — «аристократическая» собака, которую принято было держать в светских домах. Гость еще за дверью, но видна его рука в перчатке, взявшаяся за занавес. У молодого человека на лице испуг: глядя на дверь, он прикрывает хлеб книгой. Вот и вся картина. Кто он, этот молодой человек? Пустой бездельник, для которого самое главное в жизни — слыть богатым барином, блистать в свете, быть одетым по последней французской моде. Живет он обычно в долг, на чужой счет. В повести Владимира Александровича Соллогуба «Тарантас», которая была напечатана в 1844 году и скоро стала одной из самых любимых книг того времени, есть такой разговор двух дворян: «— Мы с самого детства все заражены одной болезнью. — Право? Да как же называется эта болезнь? — Она называется просто: жизнь сверх состояния».
Так и в самой жизни, и в литературе того времени часто встречался такой «герой». И вот теперь этого героя Федотов показал в своей картине. Картину он назвал «Ложный стыд», или «Завтрак аристократа». Окончить картину Федотову не удалось. От родных приходили невеселые письма; отец просил его приехать, и Федотов решил ехать в Москву: он повидается с родными, может быть, удастся устроить и выставку картин. С собою он взял картины «Свежий кавалер», «Разборчивая невеста», «Сватовство майора», не совсем законченную картину «Завтрак аристократа», восемь сепий, альбомы рисунков. В конце января 1850 года приехал он в Москву. Медленно, долго вез его извозчик по заметенным сугробами улицам. Как широко, привольно раскинулась на своих семи холмах красавица Москва со златоглавым Кремлем! Как неузнаваемо вырос город! Родных Федотов застал в тяжелом положении. У сестры умер муж, она осталась одна с маленькими детьми. После смерти мужа остались долги, и пришлось продать родной дом в Огородниках. Отцу было уже восемьдесят лет. На первое время Федотов привез немного денег, но надо было решать, что делать дальше, как устроить жизнь родных. Первые дни свидания с родными, с Москвой прошли, как водится, суматошно, беспорядочно. Приходили соседи, знакомые и незнакомые посмотреть на знаменитого художника, на его картины, поздравить Андрея Илларионовича с приездом сына. А у Федотова уже стоял мольберт с картиной «Завтрак аристократа» — он торопился кончить ее к выставке. В Петербурге много говорили о тех выставках, которые устраивались в Москве в Училище живописи и ваяния; говорили о том, что московские художники пишут свои картины иначе, чем петербургские, что «бытовой жанр почитается у них безмерно». Много разных слухов ходило и о Московском училище живописи и ваяния. Это училище выросло из небольшого кружка молодых художников и любителей искусств, организованного в самом начале тридцатых годов. Через несколько лет после основания кружок разросся, был переименован в Художественный класс, а в 1843 году превратился в Училище живописи и ваяния. Приезд Федотова был большим событием, настоящим праздником для московских художников. Все они знали о петербургской выставке, мечтали увидеть картины Федотова и у себя в Москве. Слух о его приезде быстро разошелся по городу; все искали знакомства с ним, наперебой приглашали в гости, на литературные вечера. На одном из вечеров познакомился он с драматургом Александром Николаевичем Островским, который только что отдал в печать пьесу «Банкрот», или «Свои люди — сочтемся». Пьесу эту часто читали на вечерах в литературных салонах такие замечательные русские актеры, как Михаил Семенович Щепкин, Пров Садовский, иногда и сам автор. На этих вечерах Федотов обычно показывал свои картины, читал «Объяснение картины «Сватовство майора», которое очень скоро разошлось в списках по Москве. Казалось, автор картины «Сватовство майора» и автор пьесы «Свои люди — сочтемся» сговорились выставить напоказ все то, что достойно осуждения и осмеяния в темном купеческом царстве, — так глубоко родственны были их произведения. Не уловив сначала насмешки и осуждения в пьесах великого драматурга, московские купцы скоро спохватились и послали жалобу на Островского за оскорбление купеческого сословия. Правительство, узнав об этом, запретило играть пьесу, а сочинителя приказало взять под надзор полиции. На вечере у профессора-историка М.П. Погодина, где Федотов также показывал свои картины, встретился он с Николаем Васильевичем Гоголем — это была первая и единственная встреча Федотова с великим писателем. Гоголь долго стоял у его картин — они ему очень понравились, а Федотов сказал потом одному из гостей: «Приятно слушать похвалу от такого человека! Это лучше всех печатных похвал!» К печатным похвалам Федотов относился равнодушно и почти не читал их. Незаметно прошло два месяца с тех пор, как приехал Федотов Последний раз он был в Москве поздней осенью тринадцать лет назад. И вот он снова в Москве. Над ним блестит чистое холодноватое небо, звенит веселая музыка капели, сверкают лужи, радостно волнует грохот колес по булыжнику. Он бродит по Москве, смотрит, думает, вспоминает — его просили написать автобиографию. Перед глазами проходит прожитая жизнь. Детские годы в Огородниках. Корпус. Рисование. Финляндский полк. Вольноприходящий ученик Академии художеств. Друзья, товарищи. Труд... Какая, кажется ему, долгая жизнь, а как быстро прошли все эти недели, месяцы, годы! И он записывает свою жизнь всего на нескольких страницах — сдержанно, суховато, совсем как протокольный отчет. А нежная печаль владеет иногда сердцем, встают иные, недавние воспоминания, и это уже не для автобиографии — только для себя: петербургские вечера, набережная Невы, Васильевский остров, холодная, неуютная его мастерская и рядом Юленька Тарновская — молодая, красивая девушка, гитара и романс, недавно сочиненный: Брожу ли я. 9Очередную выставку учеников и преподавателей Училища живописи и ваяния предполагалось открыть десятого апреля. Этим выставкам в Москве придавали большое значение, считая, что каждая такая выставка не только показывает успехи преподавателей и учащихся, но и пропагандирует русское искусство в обществе. Иногда в училище выставлялись работы и других художников: так, два года назад показывал здесь свои картины Иван Константинович Айвазовский, теперь будут выставлены картины Федотова. Приближалось время открытия выставки. Накануне, на торжественном собрании, члены Московского художественного общества и руководители Училища живописи и ваяния приветствовали Федотова, говорили, что считают для себя особой честью познакомить Москву с таким даровитым художником, как Павел Андреевич Федотов. На следующий день выставка открылась. Москва увидела четыре картины: «Свежий кавалер», «Разборчивая невеста», «Сватовство майора» и «Завтрак аристократа». Зрители переходили от картины к картине очарованные и растерянные — так не похожи были картины Федотова на все то, что до сих пор выставлялось в этих залах. А сам Федотов, так же как в Петербурге, часто стоял у картин, читал свои стихи, разговаривал с посетителями. Выставка проходила с большим и шумным успехом. Много говорили о том, что Федотов — лучший русский художник жанровых сцен; что совершенно правильно писали в петербургских журналах о том, что он «в русской живописи совершил переворот, подобный тому, который был произведен в русской литературе Гоголем». Николаевские сановники, все те, кто признавал только «высокое», парадное искусство, возмущались: «Что за сюжеты? Ничего благородного; во всем видна только насмешка. Как будто автор не мог выбрать для своих картин что-нибудь более достойное изображения!» Федотова обвиняли в том, что он «позволяет себе сатирически насмехаться над лицами, которых изображает». Да, это так. И, конечно, Федотов знал, что в этих «лицах» многие зрители увидят себя и, может быть, как говорил художник Жемчужников, увидят и «трагедию, грозно выглядывавшую за веселой и потешной наружной ширмой».
На выставке удалось продать картину «Завтрак аристократа», но денег за нее Федотов получил немного. Ее купил молодой московский купец К.Т. Солдатенков. Он тогда только начинал собирать произведения русских художников, и эта картина была одной из первых, которую приобрел для своего собрания Солдатенков. К концу мая 1850 года Федотов вернулся в Петербург. Погода стояла теплая, во дворе бегали и шумели ребятишки, гудела шарманка, кричали на разные голоса разносчики. И вот снова труд, друзья и тревожная, радостная встреча с Юленькой Тарновской. Но на душе у Федотова как-то смутно. Его мучает «неравенство в судьбах»: он бедняк, а Юленька очень богата. Может ли он для нее отказаться от искусства? «Меня не станет на две жизни, на две задачи, на две любви — к женщине и к искусству... — сказал он как-то своему другу Дружинину. — Чтобы идти и идти прямо, я должен оставаться одиноким зевакой до конца дней моих...» Говорил ли он об этом с Юленькой? Вероятно. И может быть, тогда же написал стихотворение-песню, в котором были такие строки: Трудно ужиться любови со славою, И он решил расстаться с Юленькой, отказаться от личного счастья. Разлука была горестной, но иначе поступить он не мог: не быть художником значило для него не жить. Родные из Москвы писали, что все обещания устроить их судьбу, которые так щедро давали московские знакомые, оказались пустыми словами. Надо было что-то предпринимать, и Федотов решает копировать собственные картины для продажи. Это не требует больших затрат, и это легче, быстрее, чем писать новые картины, обдумывать их, искать натуру. Правда, он не умел и не хотел делать точные копии и каждый раз вносил в картину что-то новое. И все-таки, говорил Дружинин, «день, в который он решился сам копировать свое «Сватовство» и запродать свою копию, был одним из немногих печальнейших дней его жизни». Картину «Сватовство майора» купил Ф.И. Прянишников после долгой и унизительной для Федотова торговли. «Только неделю или не больше полуторы я могу держать у себя картину «Майор». Как ни грустно, а придется закабалить ее (за полцены) Прянишникову...» — писал Федотов одному из своих знакомых. Расставаться с картиной, и расставаться навсегда, было больно — как если бы из жизни уходил самый хороший друг. Федотов знал, что картина его долгие годы будет висеть где-нибудь в парадных залах богачей, что смотреть ее и судить о ней будет очень небольшой круг людей. Разве для этих людей пишет он свои картины? Разве о них он думает, когда трудится над картинами? Так же как и многие русские художники того времени, мечтал он о всенародном музее русского искусства, верил в то, что такой музей будет в России и что придет в этот музей новый, настоящий зритель — народ. Но хотелось, чтобы и теперь картины его увидело как можно больше людей, и Федотов решил издать литографии с картин «Свежий кавалер» и «Сватовство майора». Для этого необходимо было разрешение цензуры. Цензура разрешила издать литографию с картины «Сватовство майора» без всяких изменений, а картину «Свежий кавалер» предложено было переделать: снять орден, которому «неприлично быть привешенному к халату». Но снять орден — это значило изменить самое содержание картины, лишить ее смысла. «Кому же нужна будет картина без смысла?» — с горечью спрашивал Федотов. Он писал об этом цензору, негодовал, доказывал, но ничего не вышло. Не первый раз приходилось Федотову иметь дело с цензурой. Год назад ему не разрешили издавать иллюстрированный юмористический журнал, запретили печатать поэму «Сватовство майора», и вот теперь он не может без искажений напечатать литографию «Свежего кавалера». Правда, и поэма «Сватовство майора», и басни, которые он писал последние годы о глупой и усердной цензуре («Усердная Хавронья»), о судьбе талантливых людей в России («Пчела и цветок»), и некоторые другие, несмотря на все запреты, широко расходились по Москве и Петербургу, их читали, переписывали, заучивали наизусть. Читались они, конечно, и в Третьем отделении собственной его императорского величества канцелярии9. Время в России было неспокойное, мрачное. После восстания декабристов прошло почти двадцать пять лет, а царь Николай I не переставал бороться с «внутренним врагом — революцией». Он всего боялся и чем больше боялся, тем больше свирепствовал, особенно после революции 1848 года во Франции. Всюду видел он измену, везде чудились ему тайные общества, зловещие признаки новых восстаний. Третье отделение развернуло свою бурную деятельность «ока государева»: запрещены были всякие собрания, не прекращались обыски, аресты, увеличились «черные списки» подозрительных людей. Особый негласный комитет по цензуре наблюдал за всем, что появлялось в печати, искоренял «вредные идеи коммунизма, социализма и всякого либерализма». «У нас в стране... — писал молодой поэт Огарев в поэме «Юмор», первые части которой ходили тогда в списках, — Чуть есть талант, уж с ранних лет — Недавно убит был Пушкин, погиб Лермонтов, в ссылке томился Шевченко, на чужбине умер художник Кипренский... Только что жестоко расправилось царское правительство с членами революционного кружка Петрашевского. Имя Федотова, у которого были друзья и знакомые среди петрашевцев, упоминалось в протоколах следственной комиссии по делу петрашевцев. Он становился человеком подозрительным, художником вредным и ненужным царскому правительству. Но быстро, неудержимо росли и крепли новые силы. Новые люди входили в жизнь, в подполье зрели новые заговоры, возникали новые тайные общества. И друг против друга стояли вечные враги: самодержавный царь со своей неутолимой ненавистью к настоящему, со страхом перед будущим и непокорный, непокоренный русский народ. Все яснее понимал Федотов, что самое страшное зло в России — крепостное право, самодержавие. Надо быть художником современным, и картины, думалось ему, надо писать иначе — смелее обличать несправедливость, так, чтобы зрители, глядя на них, учились бороться, ненавидеть. Часто вспоминал он Брюллова, который не был ни на одной его выставке — он уехал за границу «умирать», как сам говорил. Из жизни Федотова навсегда ушел человек, которого так хотелось бы назвать учителем и другом. Как нужен он был ему теперь, когда так много нерешенных вопросов, когда вокруг сгущаются тучи, а недавние поклонники его таланта — «князья, бояре и купцы» — от страха «прижали как зайцы уши» и отвернулись от него. Но нельзя поддаваться слабости, надо бороться с теми настроениями которые мешают работать. ...К благородной цели так писал он своей знакомой. 10Строже, взыскательнее относился Федотов к себе и, казалось, никогда еще не работал так исступленно, с таким напряжением, как в годы после московской выставки. Он весь был во власти новых замыслов, планов, много рисовал, записывал сюжеты будущих картин — всего несколько слов: мостовщики работают на мостовой, у окна просит милостыню отставной военный, молодая женщина отдает брильянты мужу-игроку... Иногда рассказывал он друзьям о новых темах, о будущих картинах, и, по словам Дружинина, это были «изумительные по мысли, вдохновенно задуманные» работы. — Искусство открывает свои тайны только тому, кто отдается ему целиком, без остатка, — говорил Федотов. — А талант? — спрашивали друзья. — Талант? «Он хорошеет от гоненья», — отвечал Федотов строчкой из своего стихотворения, и казалось, он шутит, но глаза его были печальны. Вскоре, как бы в подтверждение своих слов, показал он портрет-картину «Н.П. Жданович за клавесином». Было удивительно, как мог он в это тревожное и смутное для себя время написать портрет, весь пронизанный радостным сиянием чарующей юности. Он написал его легко, свободно, в нежно-голубых и золотистых тонах, с той обаятельной федотовской задушевностью, которую так любили в нем близкие люди. Наденька, в голубом платье, в белом институтском фартуке, только что кончила играть какую-то пьесу, взяла последний аккорд, задумалась, посмотрела на слушателей. Почти одновременно с портретом Наденьки Жданович была начата картина «Вдовушка». Работая над картиной, Федотов думал о младшей сестре Любочке. У нее умер муж-офицер и ничего, кроме долгов, ей не оставил. Что ожидает ее и маленьких детей в будущем? Голод, нищета, горькая судьба русской женщины — офицерской вдовы. Вот она стоит у комода, лицо у нее грустное, задумчивое и покорное. Может быть, только вчера похоронила она мужа, а уже сегодня в дом пришли кредиторы. Полиция за долги закрыла и опечатала соседнюю комнату, опечатаны, описаны вещи и в этой комнате. Как жить? Дружинин, который в эти годы часто бывал у Федотова, рассказывал, с каким волнением, как любовно и придирчиво работал художник над «Вдовушкой». Ему случалось видеть, как без всякой жалости замазывал художник почти готовую картину, уничтожал подготовительные этюды, рисунки. «Не стану ничего делать до тех пор, пока не выучусь писать красное дерево, — как-то сказал он. — Вчера я не мог справиться со стулом. Не отойду, пока не выучусь...» И он писал и переписывал красное дерево до тех пор, пока не научился писать его так, как никто до него не писал. Осенью 1851 года картина «Вдовушка» появилась на академической выставке. Она висела на выставке всего несколько дней. Ее купил для своей коллекции Солдатенков, у которого уже была картина «Завтрак аристократа». Так снова пришлось художнику пережить горькие часы расставания с картиной. Но его утешало решение — тотчас же начать работу над повторением своей картины. Пусть друзья и те немногие посетители выставки, которым удалось увидеть картину, хвалят ее — он уже видит ее недостатки и знает, что может написать лучше. «Живопись требует добросовестности, — говорил Федотов приятелю. — Пожалуй, я настолько сумею, чтоб обмануть глаз других, но не всех и не самого себя. Всякая неверность режет мне глаза. Чтоб картина была хороша и не конфузила художника, нужно, чтоб она была верна по мысли и по кисти». И на мольберте новый холст — повторение картины «Вдовушка», над которой Федотов будет работать почти два года, сделает несколько новых ее вариантов. А кроме «Вдовушки», в маленьких его комнатах, как всегда, на столе, стульях множество рисунков, набросков, акварелей, несколько начатых и почти готовых картин. Вот картина «Офицер и денщик». Федотов задумал ее и сделал к ней наброски давно и теперь решил кончить картину.
...В убогой комнате на постели сидит офицер. В одной руке у него гитара, в другой длинный чубук — он дрессирует котенка. На столе самовар, чайник, горит свеча. А в стороне стоит денщик, раскуривает трубку и неодобрительно, мрачно смотрит на своего барина. А вот другая картина — последнее законченное произведение Федотова со странным названием «Анкор, еще анкор!». Она переносит нас в захолустную провинцию, где стоит армейский полк. В избе на лавке лежит офицер, полураздетый, босой. Рядом гитара. Офицер развлекается — заставляет собаку прыгать через длинный чубук трубки. «Анкор, еще анкор!» — командует он, не подозревая, что слово «анкор» по-французски значит «еще». И такой «забавой» заняты длинные вечера офицера. В этой небольшой по размерам картине Федотов показал бессмысленность жизни человека в условиях царской России, его нравственную гибель. Все в картине мрачно, и вызывает она тягостное, гнетущее чувство, с которым, вероятно, писал ее и сам художник. Картины эти написаны широкой, свободной и смелой кистью, в них нет многословности первых работ Федотова, нет ничего лишнего, случайного. Их писал превосходный мастер короткого живописного рассказа, каким постепенно становился Федотов. Знакомые и друзья, которые видели эти картины, отходили от них с тяжелым сердцем, с тревогой за судьбу человека, который не умеет думать, радоваться, мечтать и бороться за свои мечты. Подошла весна 1852 года. Как-то, проходя мимо дома, в котором жил Федотов, Дружинин услышал стук в окно. Федотов выбежал к нему. «На лице его была написана великая радость, глаза весело сверкали, — рассказывал Дружинин. — Заходите, заходите живее, — кричал он, — хорошо, что вы были у меня вчера... вы увидите вещь, за которую меня иной может ославить лгуном. Мы вошли... в комнату, пробрались между разным хламом к окну, у которого стояла картина... еще вчера не представлявшая ничего, кроме начерно набросанной фигуры... На месте этой вещи стояла, по-видимому, другая, почти совершенно оконченная на всех трудных пунктах, с готовым лицом и платьем, со множеством щегольски отделанных мелочей. — Вы шутите надо мной, Павел Андреевич, — сказал я, — неужели это дело одного вечера и одного утра? — И одной ночи, — прибавил художник. — ...У меня будто искра зажглась в голове; я не мог спать, я чувствовал в себе силу чрезвычайную, мне было весело, я сознавал каждой жилкой то, что я мог в эти минуты сделать. Никогда не доводилось мне работать с такой легкостью и так успешно: каждый штрих ложился куда следовало, каждое пятнышко краски подвигало все дело. Я вижу, что иду вперед. Как ловко и весело трудиться таким образом!» Это было четвертое, последнее повторение «Вдовушки» — картины до конца пережитой, продуманной, к которой он с таким постоянным упорством возвращался в последние годы. Сравнивая все повторения «Вдовушки», мы видим, как добивался и добился он большей простоты и ясности картины. Постепенно менялся и облик молодой женщины, становился тоньше, прекраснее, все меньше оставалось вещей на полу, на комоде; все тщательнее изучал он, «щегольски», как говорил Дружинин, отделывал каждую вещь, и вещи оживали под его кистью, дополняли и раскрывали картину. А как чудесно освещена комната, в которой холодный дневной свет борется с теплым мерцанием свечи, забытой на стуле у постели! — Как это хорошо и как просто! — сказал как-то один из приятелей, увидев картину. А художник ответил своей любимой фразой: — Да, будет просто, как поработаешь раз со сто! Федотов продолжал трудиться. Быть может, никогда еще тяжелый труд художника не доставлял ему такой большой радости и так много огорчений, как в эти годы. Только теперь начинал он чувствовать силу своего таланта, иногда остро понимал, что пришла к нему зрелость мастера, что может он осуществить все свои планы, мечты. Как всегда, Федотов не расставался с карандашом. Когда-то он говорил Брюллову, что «очень слаб в рисунке», и теперь, когда «стал тверже в рисунке» — так скромно говорил он, один из лучших русских рисовальщиков середины девятнадцатого века, — продолжал совершенствоваться в рисунке, пополнять свои живописные дневники, все еще надеясь издать их. Тогда же написал он автопортрет, так не похожий на все прежние. Он ведь и раньше часто писал и рисовал себя: вот он молодой блестящий гвардеец в парадной форме; вот играет в карты с полковыми товарищами; стоит с длинным чубуком в руках; пишет портрет собачонки Фидельки, — и каждый раз, изображая себя, он как будто смеется над собой, то добродушно-лукаво, то печально. А этот последний автопортрет — мрачный, и глаза беспокойные, настороженные, больные. «...Я увидел себя в страшной безнадежности, потерялся, чувствовал какой-то бред ежеминутный» — так писал он тогда в неотправленном письме Юленьке Тарновской. Здоровье стало изменять ему, все чаще мучили головные боли, которые начались у него давно, постоянно болели глаза. Он лечил их сам, прикладывая к глазам ледяные компрессы. Друзья убеждали его обратиться к врачу, а он отмахивался и говорил, что ему некогда, что «много утекло у него времени даром», что «в голове у него много планов, а в мастерской — начатые картины, которые надо кончать». Друзья стали замечать, что характер его как-то странно изменился: он часто задумывался, стал угрюмым, подозрительным, жаловался на бессонницу. Однажды зашел к нему старый товарищ по корпусу, Лебедев. Федотов оживился, показал ему свои картины, прочел только что сочиненную басню. Басня показалась Лебедеву какой-то непонятной, несобранной. Он сказал об этом. Федотов горько усмехнулся. — Ну, вот опять упреки в странности; это я слышу беспрестанно; да неужели, боже мой, стал я большим чудаком, чем был прежде? Потом он заговорил о том, что собирается ехать в Москву, что надо скорее кончать начатые работы и отдохнуть. — Потому, — прибавил он задумчиво, — что я начинаю уставать. Никогда раньше не говорил он об усталости, не думал об отдыхе. Здоровье его становилось все хуже, он очень похудел, почти перестал спать. И часто, в долгие бессонные ночи, когда засыпал в своей каморке Коршунов, чувство какой-то душевной тревоги, тягостного одиночества, безотчетного страха охватывало его. «Я боюсь всего на свете... Я боюсь всего, остерегаюсь всего, никому не доверяю, как врагу...» — записал он в свой дневник в одну из таких бессонных ночей. Как-то июньским светлым вечером он долго сидел у картины, потом встал и торопливо ушел из дому. Коршунов забеспокоился, пошел за ним — он давно заметил, что с капитаном творится что-то неладное. Федотов дошел до поля. Садилось солнце, блестело взморье, вдали виднелось Смоленское кладбище. Он сел на камень, охватил голову руками и зарыдал. Коршунов увел его домой, уложил в постель. Федотов скоро успокоился; потом вдруг встал, переоделся и ушел, приказав Коршунову оставаться дома. Домой Федотов не вернулся. Он скончался в больнице 14 ноября 1852 года. Примечания1. Карцер — помещение в тюрьмах, учебных заведениях царской России для одиночного заключения. 2. Брюллов Карл Павлович (1799—1852)—знаменитый русский художник-живописец. Автор картины «Последний день Помпеи», созданной под впечатлением раскопок древнего города Помпеи, погибшего при извержении Везувия. 3. Дилижанс — многоместная карета для перевозки пассажиров и почты. 4. Частный пристав — полицейский чин в царской России. 5. Аспидная доска—доска из аспида, минерала черного цвета, на которой писали мелом, грифелем. 6. Содом и Гоморра — города в древней Палестине, которые, по библейской легенде, якобы за грехи жителей были разрушены огненным дождем и землетрясением. Здесь: «спасается от содома» — от шума, крика. 7. Пунш — спиртной напиток из рома, вскипяченного с сахаром, водой и фруктами. 8. Рандеву — свидание (франц.). 9. Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии — орган сыска и следствия Создан после восстания декабристов, в 1826 году, в связи с ростом революционного движения в стране.
|
В. Г. Перов Портрет писателя С.Т. Аксакова | В. Г. Перов Рыболов, 1871 | В. Г. Перов Старики-родители на могиле сына, 1874 | М. В. Нестеров Мыслитель. (Портрет философа И.А. Ильина), 1922 | М. В. Нестеров Портрет академика А.Н. Северцова, 1925 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |