на правах рекламы |
Художник одной картины«С самого дня моего приезда на брега "царственной Невы" собирался написать вам, Василий Иванович. Я в Академию не поступил; в этом году было до двухсот претендентов на сорок имеющихся вакансий — ну куда уж нам! С горя поступил в Школу Общества Поощрения художеств, которой очень доволен и которая взаимно довольна мною». Остроухов пишет подробные письма не только Сурикову, но и всем, кто остался в Москве, рассказывая, что рисует гипсы в музее академии и копирует маленький портрет матери Рембрандта в Эрмитаже, а дома «работает с фотографий d'apres nature» и изредка «порисовывает» с натурщика. «Город и люди здесь мне чрезвычайно нравятся. Интересу для человека, занимающегося искусством, также масса, какой я и не предполагал. Музыки здесь столько и какой! Я был уже десять раз в опере... Опера поставлена здесь так, как я ее нигде не слышал... Глинку, например, только в первый раз и слышал... Снегурочка, Вражья сила, Борис...» Он страшно рад, что попал в Питер. И работается здесь как–то «аппетитнее», и люди в высшей степени симпатичные, особенно Шишкин — «такой он простой, теплый человек». Странно, куда девалась пресловутая остроуховская застенчивость, когда он «рискнул на авось сам представиться» Ивану Ивановичу Шишкину. «Так вы желали поступить в Академию? Оборвались? Отлично. Это счастье... Знаете, как я смотрю на нее, на вашу Академию: это вертеп, в котором гибнет все мало–мальски талантливое... Отлично, что оборвались, очень, очень рад, я слышал о вас раньше... Вы малый путный, нрав у вас свежий (!!!) веселый (!!!!) работайте, работайте, только плюйте и плюйте на Академию! — пересказывает он Анатолию Ивановичу Мамонтову их первую встречу. — Что вам дал гипс? Бросайте его, изучайте живопись глазами... Вам уже немного остается сделать, по альбомам вижу... год–другой — и вы художник. Только поприлежней работайте... Оставьте ваш адрес, я буду заходить к вам», — ободряет Шишкин Остроухова. «Наговорил кучу любезностей», похвалил летние этюды, дал «много хороших указаний»; посоветовал писать этюды, копировать с фотографий («в одном тоне красками в большом размере») и вручил карточку дубового леса. «Одним словом, очаровал меня совсем. Что за чудесный, простой человек». Но за всеми этими внешними восторгами нет–нет да накатывает дурное настроение. «В Петербурге оно только реже, но зато страшно, жестоко, ярко, как все впечатления, которыми живешь здесь. В эти минуты сомневаешься, не веришь в будущее, не веришь ни в себя, ни в людей... Что же это за глупый самообман!» — доверяется он в моменты полного отчаяния Марии Александровне, жене А. И. Мамонтова. Со своим сверстником Александром Киселевым (не путать с учителем–академиком) он особенно откровенен: «Чрезвычайно сложный душевный процесс перекраивает меня всего здесь. Вы не посердитесь на меня, если я по душе скажу Вам, что им я не хочу делиться ни с Вами, ни с кем другим. Покуда не выйдет оттуда бабочка насекомого, никто не увидит процесса — но показывать его больно. Я весь ушел в работу, для которой приехал сюда, и музыка, как я ни жадно опиваюсь ею, много не мешает. Встаю в 10–ть и работаю от 11–ти до 2–х красками, больше дома, потому что в Эрмитаже и Академии очень темно... В 2 часа абсолютно нельзя работать, и я иду гулять. В ½ 3–го обедаю и после обеда сплю. С 4 до 7–ми я рисую в Школе три дня, и три дня дома... Часто я принимаюсь за работу в третий раз с 9 до 10 и работаю часа два. В театре я бываю в общем по два раза в неделю, иногда больше... О чем еще писать? Не рассказывать же, что три дня бился над тем, чтобы найти тон красного блика в стакане красного вина... это скучно». Артистические профессии при всей кажущейся романтичности — упорный труд и бесконечные упражнения, день за днем: гаммы, балетный класс, мольберт... Остроухов излишне восторжен, ему хочется во всем участвовать, везде бывать. «И неужели Вы станете утверждать, что из царства мелодии и гармонии (намек на регулярные походы в концерты и оперу. — Н. С.) Вы выходите с трезвой головой для занятия рисованием геометрических фигур, или даже гипсов, или же наконец для этюда натурщика? — спрашивает Киселев–второй, начинающий сомневаться в правильности выбора Остроухова. — Не кажется ли Вам в это время школа избранной Вами профессии одной из самых тяжких, хотя и добровольных повинностей, которую надо во что бы то ни стало отбыть, чтобы в далеком, может быть, будущем добиться возможности извлекать ту же мелодию и гармонию из форм окружающей природы и жизни». (Курсив мой. — Н. С.) Остроухов смотрит на свои занятия гораздо проще. Рисование, музеи, музыка, театр: так день за днем проходит конец зимы 1882–го и начало 1883 года. «Шишкин продолжает меня подбадривать... Я теперь в 4–м отделении 2–го класса, думаю до Москвы попасть в третий, было бы расчудесно... У Ильи Ефимовича акварельные утра прекратились, потому что темнота не позволяет работать (он почти закончил старый "Крестный ход")». Прожив весну и лето в Москве, осенью Остроухов вновь возвращается в Петербург и поселяется в меблированных комнатах Пале–Ройяль на Пушкинской улице близ Московского вокзала (в первый приезд он жил в комнатах Лихачева у Троицкого моста). Хотя это и довольно далеко от того места, где «ежедневно приходится странствовать», но комната замечательная — просторная, светлая и чистая, да и конка под боком. «Для московских гостей в ней места довольно, и даже такие люди, как Вы, надеюсь, найдете ее комфорт пригодным», — описывает он свое новое пристанище Сергею Васильевичу Флерову, замечая, что А. И. Мамонтов и тот останавливается у него, когда по делам бывает в Питере. «Будете тратиться только на обед и завтрак, театры да извозчиков (разделим). Денька два–три мы бы побродили по Эрмитажу — сколько там хорошего, такого хорошего, что время от времени необходимо нам заглядывать туда, как верующим — в церковь, — уговаривает Остроухов Флерова, зная, что ему, пишущему о театре и музыке в «Русском вестнике» и «Московских ведомостях», найдется в столице немало интересного. — Мы бы посмотрели с Вами интересную коллекцию мебели и старинных вещей у Григоровича... Нашли бы много интересного в Академии, и у Кушелева, и у Боткина1. Одним словом, ни одна у нас не пропала бы минута!» В молодости он все время тянется к тем, кто старше, образованнее — таким, как Флеров, Мамонтов, Третьяков. Но и старых друзей не забывает. «Представь, imagines toi, четверг: от 12 до 3–х — Эрм–Эрми–Эрми–Эрмитаж, от 3 до 5 на саночках по городу; в 5 обед, в 8 — "Карменсита". Пятница от 10 до 4–х — Музей Академии, Постоянная выставка и художественно–промышленный музей», — зазывает он Мишеля Мамонтова. Остроухов не лукавит, говоря, что живется ему в Петербурге по–прежнему хорошо. Все действительно замечательно, если не считать постоянной нужды в средствах. «Вы обещали мне высылать к 1 числу каждого месяца, именно 23–го числа, по 75 рублей, начиная с января и кончая 23–м апреля... В конце концов меня удивляет и огорчает Ваше отношение ко мне», — обижается он на отца. О деньгах приходится регулярно напоминать. «Если не получу перевода, то останусь здесь, связанный по рукам и ногам...», «Если денег не вышлешь, сказать определенно не могу, что я стану делать...», «Как расплатиться за стол и за квартиру и на что уехать из Петербурга?» — отправляет он письмо за письмом в контору Хотынцевского лесного хозяйства господ Полякова и Русанова. Отец на упреки отвечает, что, несмотря на преклонный возраст, трудится, чтобы посылать сыну последние деньги, тогда как Илья, в его–то годы, сам должен был бы помогать семейству. «Илюша, отпустивши тебя в Петербург при малых моих трудовых средствах, видевши твои способности... в надежде, что они дадут тебе средство к жизни, и средство содержать мать и сестру..» Отец просит войти в его положение, научить, где взять денег, и еще напоминает про младшую сестру–невесту. Расходы старшего сына он не может одобрить: «На 75 рублей в месяц можно барином жить!» А тут еще какие–то странные письма начинают приходить. «Илья, что такое значит, что тебя разыскивают в Ельце по секретному предписанию... не познакомился ли ты с мошенниками и людьми, которые не веруют в Бога, не признают Царя, помазанника Божья, и законы его... Боже тебя избавь от таких подлых людей... Ты меня, брата и сестру своих убьешь, имя заслуженное отца, полученное за мою беспорочную ему службу, которая дала Вам высокое звание, замараешь... Это здоровье мое потрясет и имя моего рода замарает...» Опасения оказываются напрасны — в нелояльности к властям И. С. Остроухов замечен никогда не был, положение в обществе имел, и родители могли гордиться сыном, взявшим их под конец на свое иждивение. Особенно порадовался бы отец собственным похоронам, устроенным ему сыном и обошедшимся «Товариществу Боткиных» в 700 рублей: деньги были взяты из кассы официально, а поскольку Илья Семенович хранил все квитанции и счета, нам известно, что им были заказаны шесть карет по 8 рублей, три ландо по 10 рублей, три линейки по 5 рублей, садоводству Шарль Виллар на Никитской за 30 горшков гиацинтов заплачено по 30 копеек, за колоду свечей пяти церквям по пять копеек и 60 рублей в контору часовни Святого Пантелеймона, что на Афонской горе, «за вечное ежедневное упокоение о помиловании раба Божьего Симеона». Во что же в действительности тогда оказался замешан Илья, осталось неясно, быть может, просто случайно провел вечер в сомнительной компании. Вряд ли революционные идеи могли увлечь молодого Остроухова. Он был поглощен исключительно собственными художественными успехами, тем более что его «огромное, ненасытное самолюбие» наконец–то «было польщено»: Вера Александровна, жена Чистякова, по секрету пересказала слова Петра Петровича, что тот видит в Остроухо–ве «большое сходство по таланту с одним своим учеником, теперь большим художником» (кем именно, осталось загадкой). Через мастерскую «всеобщего педагога русских художников» прошли многие отечественные классики, начиная с Репина, Поленова, Сурикова и Васнецова и кончая Серовым, Врубелем, Грабарем и Борисовым–Мусатовым. Теперь трижды в неделю, с десяти утра и до трех дня, знаменитую «чистяковскую систему» постигал Илья Семенович Остроухов. В Петербурге он ощущал прилив бодрости и веселья, в нем даже что–то менялось внутри. Только тамошний климат не шел на пользу. «Доктор советует для наверстывания сил (имея в виду такую же работу в будущем году) уехать из Петербурга перед Святой и переселиться прямо в деревню, где постоянные молоко и свежий воздух. Перебрался бы на зеленые луга и стал бы гоняться на корте, как он советует. Мне это сделать тем удобнее, что Чистяковская мастерская закрывается в конце Страстной, а работать в деревне на чистом воздухе непосредственно с натуры и приятнее, и здоровее, и полезнее», — пишет Илья матери, волнуясь, будет ли представлять для него интерес как для художника местность, в которой сняли дачу родители. Мамашу, разумеется, подобные письма задевали: соответствовать старшему сыну становилось все труднее. «И что Вы за странности пишете вроде "необразованная", "неученая" и пр. Да разве матери дороги детям образованием, ученостью, а не тем единственным, самым дорогим, самым искренним в свете чувством (ах, маменька, маменька, какая вы иногда бываете!)», — укорял Илья Веру Ивановну. Весной 1884 года он вернулся в Москву. Двумя долгими питерскими зимами профессиональное образование будущего художника ограничилось. Правда, спустя четыре года Остроухов вновь приедет к Чистякову и возьмет еще несколько уроков, которые очень помогут ему в работе с натуры. В Москве он продолжит заниматься самостоятельно, а в 1886 году подаст прошение о зачислении в Училище живописи, ваяния и зодчества, где проучится всего несколько месяцев. Главные его университеты — Мамонтовы, где его давно считают своим человеком и ласково зовут «Илюханция» или «Семеныч». Он то в Леонтьевском, то в Абрамцеве, где днюют и ночуют все те, кого искусствоведы потом назовут членами абрамцевского, читай — мамонтовского, кружка, начиная братьями Васнецовыми и Левитаном, кончая Врубелем, Серовым и Коровиным. С Серовым они теперь закадычные приятели. «Про вашу музыку с Остроуховым знаю, знаю, что вы с мамой играли "Кориолана", знаю, что вы порядком волновались, но все же сыграли, а Ильюша наш спрятал себя куда–то со страху, чтоб только его не засадили играть, — пишет Антон Елизавете Григорьевне, жене Саввы Ивановича, к которой был страшно привязан. — Все же кланяйтесь ему крепко от меня; он довольно часто мне вспоминается, и почти всегда начинаю улыбаться, когда припоминаю его бесконечную фигуру. Работает ли он что–нибудь упрямо и настойчиво или все только так, с налету!» (Курсив мой. — Н. С.) Сбежать от слушателей, отказаться выступать — как это похоже на Остроухова начала 1880–х! Неудивительно, что Елизавета Григорьевна относилась к сильно комплексовавшему юноше с нескрываемой нежностью и, зная невероятную обидчивость Ильи, оберегала от шуточек и острот, которые обожали ее домашние. Их привязанность была обоюдной: они вместе музицировали, вместе изучали итальянский, вместе гуляли по лесу. Трепетный Илья Семенович отправлял ей романтические послания вроде этого: «Если в воскресенье погода опять прояснится — то длинноногий абрамцевский журавль явится немедленно встречать весну вместе с прилетевшими уже скворцами». Супруг Е. Г. Мамонтовой к Остроухову нежности не питал, однако в способностях не отказывал. «Семеныч и Елена Дмитриевна... пекут этюды как блины. Один блин у Семеныча вышел недурно, а об Елене Дмитриевне и говорить нечего — все хороши», — описывал Савва Иванович абрамцевское житье Виктору Васнецову. Елена, сестра Василия Дмитриевича Поленова, постоянный партнер по этюдам, регулярно корит Илью за то, что у него много начато, но ничего не доведено до конца. Работает он, как точно заметил Серов, все больше «с налету». Сетования Левитана, который жалуется, что «искусство такая ненасытная гидра и такая ревнивая, что берет всего человека, не оставляя ему ничего из его физических и нравственных сбережений», Остроухову понятны не были. Виной всему — «лавинный» темперамент, не позволяющий сосредоточиться на чем–то одном. Этюды, впрочем, Илья Семенович пишет добросовестно — в Абрамцеве и Хотькове, в Подсолнечном и Остафьеве, пишет с упорством, выдавая по нескольку в день. Если он уж за что–то брался, то во всем пытался «дойти до самой сути». И доходил. «При первой возможности он отправлялся куда–либо писать этюды для своих будущих картин, причем предпочитал это проделывать в компании с кем–нибудь из товарищей–художников. Боязнь его отправляться на этюды в одиночку доходила до того, что, уступая его настойчивым просьбам, молодая няня моих сестер, Акулина Петровна, иногда сопровождала его и во время работы Ильи Семеновича над этюдами даже читала ему что–либо вслух. Зрительная память моя твердо сохранила эти две направляющиеся на этюды фигуры: впереди высоченный Ильюханция, нагруженный мольбертом, зонтом и ящиком с красками, а за ним Акулина Петровна с "Русской мыслью" под мышкой», — вспоминал Всеволод Мамонтов. Памятью об абрамцевском лете 1884 года, в которое Савва Иванович Мамонтов поставил «Черный тюрбан» (а Серов и Остроухов не только написали для него декорации, но еще и исполнили главные роли), остался акварельный портрет сидящего за мольбертом Остроухова, написанный Суриковым. В Абрамцеве для всех хватало места. Одни бывали здесь наездами, другие жили месяцами. Компанией приезжали на этюды зимой и ранней весной, благо поезда по построенной Мамонтовыми Московско–Ярославской железной дороге ходили до станции Хотьково бесперебойно. «Ездила в Абрамцево с Е. Г. [Мамонтовой], В. М. Васнецовым, Остроуховым и Левитаном. Очень удачно... хотя на открытом воздухе работать акварелью невозможно», — записывает в феврале Елена Поленова (Левитан и Остроухов тогда шли на равных — подаренный Илье Семеновичу «Мостик. Саввинская слобода» память о тех годах). А вот ее запись, сделанная в апреле: «Семеныч работал, значит и я могла бы. Правду сказать, ужасно мне нравится, как он начал этюды. Один маленький закат, один серо–лиловый весенний вид, не кончил его... Я же... просто дышала, пропитывалась весной и деревней». И в мае: «Семеныч продолжает дурить, обижается, что я занимаюсь пустяками, а не хожу с ним на этюды». Остроухов работает пейзаж за пейзажем, пытаясь поймать определенное настроение. Его почерк довольно легко узнать по лирически задумчивой интонации и тончайшим тональным нюансам. «Вы очень верно видите массы, да и колорит тоже хорошо видите, — похвалит его Чистяков. — Но у вас есть органический недостаток — слабость зрения. Вам следует начинать картины так, как и теперь Вы пишете, потом писать, или рассматривать в зрительную трубочку, а потом опять посмотреть простым глазом и внимательно сличить свой этюд с натурой... Вы видите природу сознательно, но сквозь сильно туманное стекло. Сознательно — это значит, что когда Вы пишете траву, то цвет ее берете не просто с вида зелени, а думаете, что это трава зеленая...» Подмосковной природы художникам явно не хватает. Хочется солнца, синего неба, ярких красок. Остроухов с Серовым рвутся в Крым, но поездка не складывается. Серов сердится, вспоминает, что Илья не сдержал обещания и не приехал к нему зимой в Питер, и вообще у того семь пятниц на неделе. С деньгами у них по–прежнему неважно. «Дабы у меня были деньги на двух или трехнедельное житье, — мечтает Серов, — то я бросаю на время Академию и с удовольствием еду с тобой и буду не на шутку благодарен». При своей патологической застенчивости Остроухов проявляет невероятные деловые качества: через Мамонтовых достает Серову «семейный билет» на поезд и продает «Портрет молодого испанца», копию с Веласкеса, сделанную тем в Мюнхене. Откуда появились столь нужные Антону Серову пятьдесят рублей, остается загадкой, поскольку портрет Илья не продал, а оставил себе. Столь же загадочны финансовые источники остроуховского существования вообще. Он нигде не служит, родители содержать его не готовы, богатых родственников нет. В 1886 году, к примеру, ему нечем оплатить взятые у Чистякова уроки и он вынужден просить отсрочки. Есть, правда, еще семейство Мамонтовых, но оскорбительно предполагать, что он был у них на иждивении, но столовался — точно. В таком случае остается только одно: вознаграждение от П. М. Третьякова, которому с 1885 года Илья Семенович начинает оказывать различные услуги, касающиеся галереи. Вырученные с продажи собственных картин деньги вряд ли могли стать главной статьей его бюджета. Была, правда, попытка работать в театре, но после написания декораций к любимой «Кармен» для Русской частной оперы С. И. Мамонтова стало окончательно ясно, что сценография не его стихия. Мало кому из художников удавалось «жить профессией», вернее, чистым искусством, не занимаясь преподаванием или писанием заказных портретов. Пейзажи, хотя и пользовались спросом, тоже финансовой свободы не давали. Тем, у кого иных источников дохода не было, приходилось трудно. Очень точно хандру художника подметил в своем дневнике В. В. Переплетчиков, сделав запись о тяжелом душевном состоянии Левитана, который «живет исключительно картинами», а те «не особенно продаются» (сам Переплетчиков, помимо того что писал пейзажи, был купеческим сыном, и ему дышалось вольготней). Выбрав путь художника, Илья Семенович оценивал собственные способности довольно критически. «Таланту у меня вообще никогда не было, ибо никто не мог мне с точностью и очевидностью для меня его показать, — признается он на пороге пятидесятилетия. — Сам я его не ощущаю, как руки свои, например, не чувствую, и даже, право, не знаю хорошо, что это такое. Если мне что нравится — я это беру, беру чтением, мыслью, игрою, живописью ли — все равно, беру несколько азартнее многих других людей, которые мне кажутся часто равнодушнее или... усталее меня». (Курсив мой. — Н. С.) Азарт — вот что являлось основной составляющей остроуховского таланта. Как только азарт ослабевал — все заканчивалось, и так — всякий раз. «Он вечно кипел страстями... он увлекался делом художника и русским пейзажем лишь тогда, когда это было эпизодом "баталии", поднятой за русское искусство кружком Мамонтова. Он охладел к собственному делу, когда увидел, что рядом с ним оказались другие, более сильные даром живописца бойцы» — так будет считать Муратов, и большая доля истины в его размышлениях существует. Увлечение «делом художника» у Остроухова было недолгим, однако в восьми передвижных выставках он все–таки успел поучаствовать. По возвращении из Петербурга он появляется везде, где рисуют модель (Москва — не Париж, частных академий, куда можно прийти порисовать, здесь нет). Без него не обходится ни один из вечеров у Поленовых, где рисуют карандашом, пишут маслом и акварелью, позируя друг другу в костюмах, равно как и у Мамонтовых на Садово–Спасской («После чая рисовали голову углем. Елизавета Григорьевна читала "Декабристов" Толстого. Левитан всех с ума сводит... Остроухов уже принес три хороших этюда», — записывает Е. Д. Поленова). Опять знакомая пара: Левитан — Остроухов. Только Левитан — великое имя, а Остроухов — «художник одной картины». Его и знают лишь благодаря «Сиверко» — виду излучины северной реки с мокрыми берегами, со стеной темного леса вдали и низко нависшими свинцовыми тучами — вполне левитановскому, но без драматизма и меланхолии мотиву. «Какая превосходная вещь! Как это взято!.. Как нарисовано! Да, это чудесный, талантливый художник!» — будет восхищаться Репин, а Третьяков тот и вовсе назовет «Сиверко» лучшим пейзажем в своем собрании. «Сиверко», как ни печально, завершит карьеру художника Остроухова, впервые решившегося выставиться на Передвижной только в 1886 году. На этот шаг его благословляет Поленов. «В. Д. работает "Больную". Погода ужасная. Сейчас приедет Семеныч, привезет свои картины, чтобы показать Василию и пройти при нем», — записывает в дневнике Елена Дмитриевна. «Завтра страшный день № 1: все экспоненты условились везти вещи свои именно завтра в двенадцать на выставку, чтобы по–сравниться друг с другом, и я тоже поплетусь — вот будет картина! До двадцать шестого буду стараться крутиться с утра до вечера, чтобы не думать о результате. А двадцать шестого страшный день № 2, и ну как последний?.. Ну а если примут, тут я такую свечку поставлю, что знаменитая свеча гоголевского городничего померкнет. Боже мой, как грустно проваливаться, если бы вы знали!» — жалуется Остроухов Поленову. При этом утром отправляется в оперу и успевает послушать полтора акта «Кармен», вечером собирается на «Онегина» и надеется побывать на балете, чтобы увидеть новую солистку, итальянку Цукки («Петербург теперь стал настоящим Цуккирбургом — только и речи, что об этой божественной Вирджинии... Не дождусь того дня, когда я в первый раз от балета приду в восторг. Если это случится, интересно будет посмотреться в зеркало...»). За него все переживают. «Что картина? Принята? Нравится ли? Отчего ты не напишешь? Мы должны ждать от тебя письма, а не ты от нас», — тревожится за дебютанта Серов и в шутку добавляет: «Уж не распродал ли гуртом свои этюды?» Картина принята. «Наш Семеныч в восторге — на седьмом небе... — записывает Елена Поленова. — У Левитана тоже вроде ранней весны» (надо же, у Ильи Семеновича и И. И. даже мотивы одинаковые!). «В восторге» — это потому, что «Ранняя весна. Последний снег», дебютный пейзаж нашего героя на XIV выставке ТПХВ, куплен коллекционером В. Г. Сапожниковым (несомненно, родственника Елизаветы Григорьевны Мамонтовой, урожденной Сапожниковой), который отказался переуступить картину Павлу Михайловичу, хотя последний очень просил. Зато на последующих выставках Третьяков зарезервирует за галереей все понравившиеся ему работы Остроухова. Владельцы же «Последнего снега» решатся продать картину, только когда наступят тяжелые времена, летом 1918 года, принесут автору, а тот немедленно даст знать об этом в Русский музей, давно и безуспешно искавший «классического Остроухова» («Я, разумеется, продам ее в мгновение ока, т. к. охотников на нее много — простите, что я так хвастливо говорю о своей картине, но ей уже 32 года»). Первый серьезный гонорар был употреблен в дело. Часть денег пошла на заграничное путешествие. «Голова идет кругом! Успеваешь за день так, как в Москве за год не успеешь!.. Одной живописи пере–перере–пересмотрено... многое по нескольку раз, в Вене, скажем, штук 500, Мюнхене — 1000, Лувр — 500, Люксембург... Салон — 3000. Итого 6000, до сих пор вздрагиваю от одной цифры, которую я как–то на днях вздумал сообразить — можно заболеть», — хвастается он Поленову. Другая — в оплату «чудесной громадной мастерской» Владимира Маковского в доме Воейковой на Ленивке, которую они наняли вдвоем с Серовым. Николай Бруни докладывал Чистякову, что бывшие его ученики утром пишут с натуры, а вечерами — с натуры рисуют, и к ним приходят Поленов и Маковский, а из молодых — Михаил Мамонтов и Николай Третьяков. А Суриков вообще сделался «неизменным патриотом вечеров на Ленивке». Остроухов в приподнятом настроении, «удивительно оживленный, бодрый и в восторге от товарищеской общей работы». В мастерской он часто остается один, без Серова, которому пишет с завидной регулярностью. «Милый Антоша, во–первых, управляйся со своими делами в Питере по возможности скорее, ибо отсутствие Herr Professor'a очень чувствительно. Хотя мы и работаем по–прежнему, но ваше отсутствие приводит нас в какое–то мрачное и болезненное состояние», — торопит приятеля Илья и сообщает, что Владимир Егорович Маковский приступает к занятиям в классе и лично он намерен посещать Школу, иначе говоря Училище живописи, ваяния и зодчества (МУЖВЗ). Как следует из личного дела потомственного почетного гражданина И. С. Остроухова, 21 октября 1886 года им было подано прошение в совет Московского Художественного общества с просьбой принять его в число вольных посетителей МУЖВЗ и внесена плата. «Кроме школьных занятий, которые кончаются в 7 часов, мне хотелось бы продолжать работу с 8 до 10 вечера в мастерской, — пишет он Серову, напоминая не забыть привезти лампу для вечерних занятий, — но при условии, что и ты вместе со мной будешь работать. Иначе, увы, работа у меня пойдет вкривь и вкось. Если же ты не хочешь... я стану потихоньку работать один, и наступит час, когда ты будешь плакать, а я торжествовать. Итак, любезнейший друг Антон, образумься, наконец, и не забывай глубокомысленных слов Менцеля: "Упражняться, упражняться"». Серов отлично понимает, как важно «упражняться», и вместе с Ильей начинает посещать Школу. С ними в классе учится и жена Поленова. «Наталья привезла с собой обедать своих новых школьных товарищей — Семеныча и Антона», — сообщает Елена Поленова Елизавете Григорьевне Мамонтовой. Все между собой не просто давно знакомы, но еще и состоят в родстве: Наталья Васильевна Поленова, урожденная Якунчикова, приходится Е. Г Мамонтовой двоюродной сестрой. Вольные посетители имеют множество преимуществ. Прежде всего — свободу передвижения. «Разболтались мы как–то с Серовым в нашей мастерской об Италии... Подбили Мишу и Юру Мамонтовых. Вчетвером и веселей и дешевле... Это будет удовольствие первый сорт». Маршрут заграничной поездки составил Илья. Ехать наметили в конце апреля или начале мая. Стали копить деньги и готовиться. «Готовление это состояло, главным образом, в том, что мы стали читать книги по истории Италии и искусству, а я — заносить в особую тетрадь разные заметки и выдержки из читаемого, составлять нужный нам своего рода Бедекер: в городах, где мы наметили останавливаться, я отмечал то, на что надо обратить особое внимание, на какие мозаики и статуи, кто автор того или иного памятника, время создания его и пр., — вспоминал Остроухов историю тетради в черном клеенчатом переплете (которая, кстати, сохранилась), исписанную на разных языках, в зависимости от того, из какой книги брался материал, и испещренную разноцветными подчеркиваниями. — И с книжкою заметок в кармане и накопленными деньгами (у кого 450, у кого 500 рублей) мы в самом веселом настроении духа тронулись в путь... за старшего был я». Старшинство выразилось еще и в том, что Илью выбрали казначеем. Он же, будучи человеком предельно аккуратным, скрупулезно подсчитывал расходы и очень волновался, чтобы не превысить ежедневный бюджет, определенный в 50 франков. Денег у всех было в обрез. Серов собрал нужную сумму уроками, за которые получал по пять рублей, а главное, благодаря тремстам рублям задатка за заказной плафон. У Остроухова деньги появились благодаря Третьякову, купившему на выставке его этюд. Остроухову скоро тридцать. Его «Золотая осень» попала в Галерею, что для художника — высший балл. Он признан как пейзажист. Но перед каждой выставкой страшно волнуется, что его работы не примут. В феврале 1889 года жюри общего собрания ТПХВ действительно не принимает один из пейзажей. «Одна Семеныча отказана, а именно дорога с корявыми деревьями. У Левитана отказана зеленая картина с желтой дорогой. Семеныч очень приуныл и спрашивает, может ли это повлиять на выбор в члены», — пишет Поленов жене. Зато два других пейзажа — «Первая зелень» и «Серый день» — приняты (и получают соответственно 15 и 14 баллов — больше только «Пустынник» Нестерова). Из москвичей помимо Остроухова на выставку проходят Нестеров, Иванов, Архипов, Хруслов, Пастернак, Поленов, Ярцев, Левитан. «В члены никто не избран. Воображаю разочарование Семеныча, ну да это полезно. Твоя правда, что его в Петербурге не любят, — пишет Поленов жене. — Если так дело пойдет, то многие уйдут из Товарищества... Семеныч рвет и мечет... Завтра открытие выставки и обед. Как–то он пройдет! Семеныч грозится, что сделает скандал...» Для тщеславного Остроухова перейти из экспонентов в члены Товарищества было принципиальным вопросом. Экспонент целиком зависел от жюри. Елена Поленова писала о жалком «состоянии ожидания» перед каждой выставкой: примут — не примут. Чтобы тебя признали как художника, надо выставляться у передвижников — иной возможности показать свои работы публике, а следовательно, продать, не существовало. Для Третьякова звания и регалии не имели особенного значения, поэтому на XVII выставке ТПХВ он отдал предпочтение экспонентам. «Третьяков купил у наших приятелей их картины и этим сделал двух вполне счастливых людей. "Письмо с Родины" Пастернака и Нестеровского "Пустынника". Он купил еще "Весну" у И. С., — сообщает Елена Дмитриевна Поленова Елизавете Григорьевне Мамонтовой. — Вчера вечером был у нас Семеныч и играл места из Нибелунгов Вагнера, которые пойдут здесь на днях». Спустя несколько недель в растрепанных чувствах Остроухов уезжает в Крым, вовсе не предполагая, насколько кардинально изменит его жизнь эта поездка. Примечания1. Речь идет о Художественно–промышленном музее Общества поощрения художеств, основанном в 1870 году по инициативе писателя и искусствоведа Дмитрия Васильевича Григоровича (1822–1899), ставшего его директором; галерее графа Н. А. Кушелева–Безбородко (1834—1862) — Кушелевской галерее, открывшейся в 1863 году в Академии художеств и ставшей по воле жертвователя общедоступным собранием, а также о коллекции произведений прикладного искусства академика живописи Михаила Петровича Боткина (1839—1914), помещавшейся в его особняке на Николаевской набережной и открытой по воскресеньям.
|
В. И. Суриков Четвертый Вселенский Халкидонский Собор, 1876 | И. Е. Репин Не ждали, 1888 | В. Г. Перов Портрет писателя А.Ф. Писемского, 1869 | В. Г. Перов Голова Киргиза - каторжника, 1873 | Н. А. Касаткин Рабочая семья (Что его ждет?), 1891 |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |