Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Касаткин Н.А.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

Крамской

Весной 1878 года два неизвестных Крамскому человека обратились к нему через писателя Гаршина с просьбой разрешить их спор об истинном значении его картины «Христос в пустыне».

Эта картина, написанная шестью годами раньше, изображала эпизод евангельской легенды, где рассказывается, как Христос, преданный одним из учеников, удалился на ночь в пустыню, чтобы там в одиночестве решить — бежать ли ему, оставив борьбу, или отдаться в руки властей и умереть во имя своей идеи. Таково было содержание, определенное самим названием картины.

Но многие вдумчивые зрители видели в картине нечто гораздо более современное, волнующее, близкое своим собственным мыслям. И они не ошибались.

Отвечая на прямо поставленный вопрос, Крамской писал: «Художников существует две категории... Одни — объективные, так сказать, наблюдающие жизненные явления и воспроизводящие добросовестно, точно; другие — субъективные. Эти последние формулируют свои симпатии и антипатии, крепко осевшие на дно человеческого сердца под впечатлением жизни и опыта... Я, вероятно, принадлежу к последним. Под влиянием ряда впечатлений у меня осело очень тяжелое ощущение от жизни. Я вижу ясно, что есть один момент в жизни каждого человека, мало-мальски созданного по образу и подобию божию, когда на него находит раздумье — пойти ли направо или налево?..»

Дальше Крамской описывает, как он однажды ясно представил себе человека в минуты такого раздумья, одинокого в безлюдной каменистой пустыне. «...Он сел так, когда солнце было еще перед ним, сел усталый, измученный, сначала он проводил глазами солнце, затем не заметил ночи, и на заре уже, когда солнце должно подняться сзади его, он все еще продолжал сидеть неподвижно. Губы его как бы засохли, слиплись от долгого молчания, и только глаза выдавали внутреннюю работу...»

Крамской видел этого человека так ясно, так выпукло, что придумывать ничего и не пришлось, не надо было. Он начал писать своего героя, сидящего сплетя пальцы рук, среди всеобщей немоты, среди сухих серых камней, освещенных трепетным розоватым светом занимающейся зари, «...и когда кончил, то дал ему дерзкое название...»

«Итак, это не Христос, — заключает Крамской. — То есть я не знаю, кто это. Это есть выражение моих личных мыслей».

И.Н. Крамской. Христос в пустыне

В то время, когда Крамской писал эту картину, ему было всего лишь тридцать пять лет, но выглядел он немолодым уже человеком. Он рано начал седеть, был бледен, худ и всегда изможден работой и одолевавшими его мыслями.

Константин Аполлонович Савицкий1, живший вместе с Крамским в Козловке-Засеке, рассказывал, что ему не раз случалось быть невольным свидетелем того, «как Крамской, едва забрезжит утро, в одном белье пробирается тихонько в туфлях к своему Христу и, забыв обо всем, работает до самого вечера, просто до упаду иногда...»

«Для того чтобы быть художником, — писал однажды Крамской, — мало таланта, мало ума, мало обстоятельств благоприятных, мало, наконец, всего, чем обыкновенно наделяется человек и приобретает, — надо иметь счастье обладать темпераментом такого рода, для которого, кроме занятия искусством, не существовало бы высшего наслаждения».

Он обладал именно таким темпераментом, это было счастьем его и в то же время несчастьем.

Он был человеком благороднейших побуждений, как бы рожденным жить и трудиться для общего блага. Он стал с молодых лет общепризнанным учителем и вождем всех лучших и честных сил русского искусства. Он мечтал: «Хорошо, если бы человечество пришло к такому устройству, где художники и поэты были люди, как птицы небесные, поющие задаром. Даром получили, даром и давайте, только при этих нормальных условиях искусство будет настоящим, истинным искусством... Ни одной ноты фальшивой, ни одного слова лишнего...» Но «петь задаром» было невозможно.

С самого детства Крамской узнал, что такое нужда. Он был подручным у «богомаза», ретушером у бродячего фотографа, а когда наконец пробился к свету знания и мастерству, то стали появляться новые обязанности, требовавшие постоянной и все возрастающей заботы о заработках.

Он рано женился. В семье, где он в то время давал уроки, ему говорили: «Художнику этого делать не следовало бы, вам еще нужно учиться».

И.Н. Крамской. Портрет Льва Николаевича Толстого

«Но, — писал он позднее, — я живо чувствовал тогда потребность нравственной жизни, чтобы иметь возможность развиться». Во имя этой «потребности нравственной жизни» он взваливал на себя то одно, то другое и остро переживал неполадки в личных и общих делах.

Он был неподкупно честен во всем, что касалось его отношений с товарищами. Но порою жизнь принуждала его отступаться от собственных принципов, когда дело касалось его самого.

Насмешка судьбы состояла в том, что по складу ума и таланта, по своему особому дару «вникать» в человеческую натуру Крамской был прирожденным портретистом, и это именно обстоятельство сделалось причиной множества несчастий и составило драму его жизни.

Первые же его портреты, показанные на выставках, принесли ему широкую известность. Его стали осаждать заказчики из высших слоев общества. Его заметил императорский двор. А отказываться нельзя было: нужны были деньги, росла семья, да и артельные дела хотелось улучшить...

Работа над заказными портретами (которые нередко приходилось исполнять даже и с фотографий) сушила мозг, оставляла дурной привкус, и чем дальше, тем определеннее намечался разрыв между желаемым и действительным. «Лямка присяжного портретиста», которую он тянул, с годами все больше сгибала ему спину, и к концу жизни не раз вырывались у него горькие признания: «Портретов я, в сущности, никогда не любил и если делал сносно, то только потому, что любил и люблю человеческую физиономию. Но ведь мы понимаем, что человеческое лицо и фигура не суть портреты, потребные публике...»

Да, разумеется, портреты такого рода, к какому стремились Крамской и его товарищи, не были нужны «публике», осыпавшей художника своими заказами, — всем этим «людям лайковых перчаток, духов и помады», сказочно богатевшим в семидесятые годы банковским и железнодорожным дельцам и их расфуфыренным женам.

Что же оставалось делать?

Для человека, чуткого к нравственным вопросам и так ясно понимающего задачи и смысл искусства, подобная раздвоенность была постоянным источником страданий.

И.Н. Крамской. Автопортрет

В молодости он ретушировал фотографии, чтобы скопить деньги на учение в академии. Теперь ему приходилось писать десятки заказных портретов, чтобы обеспечить себе возможность заняться тем, что ему действительно хотелось делать.

Работая над картиной «Хохот», которую ему так и не довелось окончить, он писал, что с ужасом помышляет о том времени, когда надо будет воротиться к своим обычным занятиям — портретам. «Я испытал уже это чувство после первой картины и помню, как мне было больно приниматься за механический труд...»

Портреты лиц императорской фамилии, которые ему приходилось делать, он называл «денежными знаками», кредитными билетами большего или меньшего достоинства.

Но — что поделаешь! — «денежных знаков» требовалось все больше и больше.

Он был заботливым отцом и мужем, человеком с обостренным чувством долга. Он взял к себе в дом осиротевших племянницу и племянника. С течением времени его все чаще одолевал страх перед мыслью, что он умрет, оставив обширную семью в нищете. Несчастья постоянно преследовали его: то и дело болели жена, дочь, один за другим умерли двое сыновей. Надорвано было и его здоровье.

Всю горечь раздумий о судьбе мыслящего человека перед лицом равнодушной, сытой толпы он хотел воплотить в картине «Хохот», как бы продолжающей тему «Христа в пустыне». Тут должна была предстать перед зрителем сцена осмеяния Христа во дворце Пилата перед судом и казнью. Этот сюжет овладел Крамским так сильно, что, как писал Репин, «он бросил все дела, заказы, даже семью, детей, жену и весь отдался картине».

Он выстроил наспех мастерскую — бревенчатый холодный барак на Васильевском острове, в саду Павловского училища, — и работал там до поздней осени, до сильной простуды, свалившей его.

Поднявшись, он снова принялся за портреты, чтобы скопить деньги на хорошую мастерскую, и, как только она была построена, снова принялся за картину, хотя по свежеоштукатуренным стенам еще стекала ручьями вода.

Здесь, работая в сырости, он вторично тяжело заболел. Появились признаки, а затем и частые приступы грудной жабы; он работал, поддерживая себя уколами морфия. Но огромная (чуть ли не в сто фигур натурального роста) картина не ладилась. С нею произошло то, что неизбежно должно было произойти. По отвлеченности своего замысла она превратилась в одну из тех лишенных живой плоти назидательных притч, против которых сам Крамской так страстно боролся всегда в искусстве.

Он не показывал картину никому, даже жене и детям. Он сам себе боялся признаться в крушении замысла, который он, трагически заблуждаясь, счел главным в своей жизни.

И.Н. Крамской. Мина Моисеев

Началось бегство от самого себя. Ценою больших усилий и средств он построил дачу с мастерской на станции Сиверской под Петербургом, перевез «Хохот» и уезжал туда время от времени, но к картине не притрагивался. «Встретит какой-нибудь тип мужика, — вспоминал Репин, — увлечется, напишет с него прекрасный этюд, и опять в город, к генеральским портретам».

Невозможно без сжимающей сердце боли читать его письма, написанные в то время.

«Вообразите, с какой просьбой я обращусь к вам, — писал он осенью 1880 года Суворину. — Не желаете ли вы купить меня или не можете ли вы дать мне содержание до июня месяца будущего года, то есть до конца моей картины?.. Последние два года привели меня в необходимость отказаться от портретов вовсе (то есть от портретов публики) или же, в противном случае, махнуть рукой на те затеи, которые давно уже ждут очереди, и упустить их вовсе, предоставляя времени сделать свое дело — доконать меня...»

Позже он пишет Третьякову; «Жизнь все сложнее, времени все меньше и меньше, положение мое все хуже и хуже». И признается: «Я честно бился всю жизнь и устал вот только под конец...»

Тяжелая физическая и нравственная усталость сказывалась теперь во всем его облике. В сорок семь лет он, по свидетельству Репина, выглядел едва ли не семидесятилетним. «Это был теперь почти совсем седой, приземистый, от плотности болезненный старик».

Он сделался раздражительным. Стал подчеркнуто хорошо одеваться. Репин пишет: «В рабочее время он носил необыкновенно изящный длинный серый редингот с атласными отворотами, последнего фасона туфли и чулки самого модного алого цвета старых кафтанов XVIII века».

И при всем этом главное оставалось в нем неизменным — негаснущая любовь к искусству, справедливость в оценке чужого труда, живой интерес к товарищам.

Еще в юношеском дневнике он записал: «О, как я люблю живопись! Милая живопись! Я умру, если не постигну тебя хоть столько, сколько доступно моим способностям. Как часто случалось мне, сходясь с каким-нибудь человеком, испытывать чувство, говорящее не в пользу его! Но при одном слове: «он рисует» или «он любит искусство» — я совершенно терял это враждебное чувство». За наивной, на первый взгляд, восторженностью этих строк крылась та главная черта натуры Крамского, которая так возвышала его и снискала ему всеобщее уважение.

Уже сорокалетний, признанным всеми учителем он пишет Репину (по поводу портрета художника Куинджи, только что увиденного): «Убедившись в том, что вы сделали чудо, я взобрался на стул, чтобы посмотреть кухню, и... признаюсь, руки у меня опустились. В первый раз в жизни я позавидовал человеку, но не той недостойной завистью, которая искажает человека, а той завистью, от которой больно и в то же время радостно; больно, что это не я так сделал, а радостно — что вот же оно существует, сделано... Так написать, как написаны глаза и лоб, я только во сне вижу, что делаю, но всякий раз, просыпаясь, убеждаюсь, что нет во мне этого нерва, и не мне, бедному, выпадет на долю удовольствие принадлежать к числу нового, живого и свободного искусства...»

Но не к этому ли числу нового, живого и свободного принадлежало лучшее, что создал Крамской, — от всей души написанные портреты Толстого, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, его «Полесовщик», «Мина Моисеев», «Крестьянин с уздечкой» и, наконец, «Христос в пустыне» — свидетельство глубоких и горьких раздумий художника?

И не ради ли нового, живого и свободного искусства была прожита его жизнь, начиная с памятного 9 ноября 1863 года — дня, который он сам в минуту жестокой нравственной самопроверки назвал единственным хорошим днем в своей жизни, единственным днем, о котором вспоминал с чистой и искренней радостью?

* * *

Он умер, как жил: за работой. Писал портрет лечившего его доктора Раухфуса — писал, как всегда, оживленно беседуя, — и вдруг, покачнувшись, упал на лежавшую перед ним палитру.

«Когда гроб его был опущен в могилу, — вспоминал Репин, — и когда целый час заделывали склеп, многочисленная толпа провожавших хранила все время мертвое молчание. Солнце ярко заливало всю эту трогательную сцену на Смоленском кладбище».

Примечания

1. К.А. Савицкий — передвижник, автор широкоизвестных картин «Ремонтные работы на железной дороге», «Встреча иконы», «На войну» и «Спор на меже», посвященных несладкой жизни русского крестьянина.

 
 
Хор
Н. A. Ярошенко Хор
Дождь в дубовом лесу
И. И. Шишкин Дождь в дубовом лесу
Московская девушка 17 века
А. П. Рябушкин Московская девушка 17 века, 1903
Баальбек
В. Д. Поленов Баальбек, 1882
Ночь
П. И. Петровичев Ночь, 1910
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок»