|
В МосквеКороток зимний день. Едва за полдень перевалило, а солнце к лесу скатилось, вот-вот скроется. Красные полосы по небу вытянулись, кусты в инее, темнеют быстро, серые галки над полем кружат, к дороге прибиваются. Мало ли чем можно поживиться на ней. До первопрестольной русской столицы оставалось несколько верст. Дальняя дорога близилась к концу. Лошади устали, переходили на шаг. Притомились и путники. Ехали молча. Оживятся, оглянутся разве что на тройку резвую, промчит та лихо мимо, снегом обдаст, холодком обвеет и исчезнет за поворотом, словно и не было ее. Тянулись обозы навстречу. Подле отлогого спуска увидели впереди колокольню Симонова монастыря. На нее указал Стахеев. Приближались к матушке Москве. За большим старинным селом в низине, с каменной церковью, синел лес. Миновали село, лес и оказались в степи; за нею видна стала часть Москвы, с блистающими главами церквей, белыми полосами каменных зданий и темными линиями садов. А едва дорога поднялась на гору, открылась и вся Москва, пределы которой с трудом вмещал взор. "Это тебе не Казань-городок", - подумалось Ивану. Солнце закатилось, но было еще светло. Приближаясь к заставе, он внимательно вглядывался в окружающее. Слух поражали смешанные звуки - стука, шума, говора, и слышался далекий гул, подобный шуму волн в наводнение разлившейся по долине реки, быстрой, многоводной, и чем более по отлогому спуску дорога углублялась в улицы Москвы, тем более шум и движение становились сильнее, здания росли и, наконец, открылись ряды обширных каменных строений, составляющих улицы, запруженные народом, экипажами, санями... Кричали на разные голоса кучера, разносчики, на площадях торговали всевозможными товарами, покупали, спорили, рядились. Над куполами церквей кружили стаи ворон, оглашая воздух резким криком. И весь этот шум, крики, говор и гомон покрывал торжественный звон колоколов. Наутро, едва светать начало, отдохнув после дальней дороги, Шишкин отправился со Стахеевым знакомиться с Москвой, в которой отныне предстояло ему жить долгих четыре года. От села Красного1, в котором остановились, до города не близко, потому шли споро. Пахло дегтем, навозом. Скрипели полозья направляющихся к Москве саней. Мог ли знать Иван, сколько дорогих друзей приобретет он в белокаменной, как близка она станет ему, как жаль будет расставаться с ней. Стекались к церквам прихожане. Разноголосый, радующий душу благовест плыл по Москве. Первым делом побывали в святыне московской - в соборах кремлевских: Успенском, Архангельском и Благовещенском. Осмотрели новый императорский дворец. Отстояли заутреню в древнем, богато расписанном Успенском соборе. Служба была торжественная, служил митрополит московский. Дивно пели певчие. Иван пожалел, что родные не слышат их. Поставил свечку Николаю-угоднику, чтобы помог. Крестился, шепча молитвы. По окончании службы Стахеев и Шишкин с толпой верующих вышли на площадь. Столько народу видеть еще не доводилось. Перекрестившись на образа, надели шапки. Погода стояла ясная. Попахивало даже весной. Снег на взгорье начинал оседать. Долго в тот день ходили они со Стахеевым по красивым, уютным улочкам. Дома благообразные, точно барские хоромы среди деревни. - Недаром говорят, Москва есть сборище господских домов со службами и пристройками, - сказал Стахеев и прибавил: - Как ее не любить, братец, она что сердце у Руси. Каждый раз приезжаю и нарадоваться на нее не могу. Легко в ней дышится. Народец приветливый, добродушный. Да и сам в том убедишься, время будет. На углах улиц начертаны их названия, и Ванечка останавливался, читал их. Мясницкая... Ильинка... На воротах каждого дома имя хозяина с указанием сословия или чина. За окнами, на подоконниках, горшки с геранью, как в родной Елабуге. Побывали на Тверской (она считалась главною и лучшею улицей в городе), полюбовались Страстным монастырем с удивительной звонницей, бульваром добрались до Новинской площади (через полтора месяца Иван Шишкин придет сюда с другими москвитянами встречать масленицу). На всех улицах и переулках бойкая торговля съестными припасами, беспрестанно встречались овощные лавочки, и на каждом шагу - разносчики, хлеб несут или овощи; на редкой улице не было одного или двух трактиров, кондитерских или гостиниц. Бросались в глаза красивые, модно одетые женщины. По улицам катили сани, возки, кареты на полозьях. На иную, с гербом на дверцах, прохожий обернется, заглядится, да и почешет в затылке. Пройдет монах навстречу в черном одеянии. Лицо благообразное, серьезное. Церквей в Москве много больше, чем в тех городах, которые миновали по дороге. И не найти, казалось, в белокаменной двух храмов совершенно сходных между собою; каждый свою имел, особенную черту или в расположении куполов, или в устройстве колокольни. Быть может, даже избыток церквей был в первопрестольной. Зато, как говорили москвичи, нигде не встретить и не узнать того высокого наслаждения, каким наполнялась душа при торжественном звоне колоколов. Проходя мимо какой-либо церкви, Стахеев и Шишкин, как люди благочестивые, сворачивали к дверям ее, крестились и отвешивали поклоны. "Москва поразила Ивана Ивановича своим величием и обширностью: шум, говор, езда на улицах совсем ошеломили юношу", - запишет впоследствии со слов Шишкина Комарова. Семья Дмитрия Ивановича Стахеева имела прочные деловые связи с Москвой. С уважением относились здесь к родственнику его - елабужскому миллионеру Ивану Ивановичу Стахееву (отцу писателя Дмитрия Стахеева), суда которого ходили по Волге и Каме, доходили, бывало, и до портов Европы. Разумная, как у всех русских купцов, предприимчивость этого человека вызывала почтение. Позже, уже стариком, решит Иван Иванович уехать на Афон, служить Богу. В родной Елабуге на свои средства построит монастырь. Знали и уважали за деловые качества в Москве и Дмитрия Ивановича Стахеева - купца умного, дальновидного, которому и угодить не грех. Привечали Стахеева в московских домах. Используя семейные связи, в один из дней Дмитрий Иванович обратился за помощью и советом к купцу Пахомову, тот состоял членом Совета Училища живописи и ваяния. Пахомов в разговоре порекомендовал Шишкину побывать на проходившей в Училище живописи выставке картин И. К. Айвазовского и Л. Ф. Лагорио. Иван воспользовался советом. Первое посещение Училища живописи и ваяния произвело на Шишкина впечатление неизгладимое. Само здание с колоннами, с мраморными лестницами, античными фигурами в нишах стен являлось в глазах его настоящим храмом искусства. И замирало сердце от одной только мысли: "Неужели и я буду учеником училища?" Все здесь настраивало на высокий лад. В залах увидел пейзажи мариниста Айвазовского и горные виды, писанные Лагорио. Айвазовский был любимцем государя-императора, Шишкин слышал об этом. Да ведь, верно, есть за что любить этого художника. Сколько времени провел Иван возле картины "Девятый вал", сказать трудно. Может, в те минуты мелькнула, как, впрочем, и раньше, мысль о том, что и пейзаж родной Вятской губернии имеет право на жизнь. Природа - это молчаливый глубокий мастер, формирующий национальные черты русского человека. Природа - Бог. Оставаясь наедине с нею, сколь глубоки, сколь чисты становятся мысли! Изображение ее художником - это выражение прежде всего отношения своего к Богу, беседы с ним. В этом Шишкин был твердо убежден. "Все, что создано от Бога, создано совершенным", - сказано в Библии. Под вечер, оглушенный увиденным, выходил он из здания училища, не замечая экипажа, запряженного шестеркой, выезжающего из ворот станции дилижансов, которая располагалась напротив. Лишь когда он проезжал совсем рядом и раздалось пофыркивание лошадей, Иван поднял голову и увидел на козлах кондуктора-великана и бородатого ямщика. Фонарщик, переходя от столба к столбу, зажигал керосиновые лампы... В августе 1852 года Иван Шишкин поступил в Училище живописи и ваяния. Языкастые и меткие на прозвища товарищи за внешний вид и молчаливость быстро прозвали его Монахом. Поселился Шишкин в Харитоньевском переулке, у Марии Гавриловны Шмаровиной. В ученической тетради его появилась запись: "1852 года 28 августа, в четверг, переехал на квартиру к Марье Гавриловне. Вечером. Ценою в месяц 6 рублей серебром". В той же тетради аккуратные пометы о получении писем из дому и ответах родным. Письма отправлял со Стахеевым или с почтой. Жил в мезонине с новыми товарищами-однокашниками Петрушей Крымовым (впоследствии отцом известного пейзажиста Н. П. Крымова) и Петром Мелешевым. В компании и знакомства Монах с медвежьеобразной походкой не вступал, но всех новых сотоварищей поразил своей работоспособностью. По вечерам, возвращаясь из училища домой, квартиранты растапливали печь и, собравшись подле огня, рассуждали об увиденном и пережитом за день, вспоминали о доме и незаметно узнавали больше и больше о взглядах и суждениях друг друга. Говорили до глубокой ночи. Поглядывала в окно луна. Лаяли во дворе собаки, заслыша шаги запоздалого прохожего, и потом все неожиданно стихало. Особняки тихих малолюдных переулков Огородной слободы жили по-старомосковски узкосемейной патриархальной жизнью. Здесь любили принять гостей, радовались им, любили и сами съездить в гости, поплясать на балу, посудачить о последних московских новостях, посмотреть на модниц, послушать петербургских новостей. Впрочем, домашние заботы занимали более. Что там дела до Оттоманской империи, которая затевала смуту супротив России. Турки-то далеко, а вот, сказывают, к соседской дочери сватался человек порядочный, богатый да со связями, это поважней. О нем и наводили справки. Как-никак дочка-то соседская, из своего прихода. Здесь во всем любили порядок, строго придерживались старины. Особо москвичи почитали старших (это Шишкин успел заметить). В воскресные дни сыновья и внуки, дальние и близкие родственники съезжались на поклон к своим бабушкам, где обсуждались семейные новости. Здесь собиралась вся московская родня. Родство почитали, знались в четвертом и пятом коленах. Дела дальних родственников воспринимались как свои. В предпраздничные дни дома служилась вечерня. На Рождество жители Огородной слободы, нарядные и торжественные, направлялись в церковь, радуясь перезвону колоколов, обилию народа, церковному пению. Вечером, глядишь, из ворот соседней усадьбы выедет гнедой и помчит хозяев на санках в сторону Мясницкой, а там через Лубянку, вниз, к Театральной площади и остановится подле театра, где ставят новую оперу. Но чаще жители слободы, как и все москвичи, ездили на Москву-реку смотреть рысистые бега. Кончался праздник, и на утро следующего дня воздух оглашался медленными, наводившими уныние ударами колокола. В ту пору, когда Шишкин поселился в Харитоньевском переулке, живы были старики, помнившие царствование Екатерины Второй. Много, много интересного могли они рассказать о временах минувших, старине древней, московской. Помнили и чтили они и своих соседей, многих из которых, увы, не было на свете. Да и как не помнить, не рассказать о них. Имена-то какие! В начале девятнадцатого столетия переулки Огородной слободы были истинным художественным и литературным центром Москвы. Судите сами. По Большой Хомутовке, во дворе графа Санти, квартировал известный остроумец Сергей Львович Пушкин с сыном Александром. Рядом с ними жил начинающий поэт Иван Козлов. Чуть поодаль, в своем доме, вдовствующая Е. П. Хераскова, невестка известного писателя, устраивала литературные вечера, а в Малом Козловском переулке, во втором доме налево, жил гостеприимный холостяк и баснописец И. И. Дмитриев. По замечанию одного из старожилов Москвы, как свои близкие, появлялись и жили здесь историк Н. М. Карамзин, воспитатель наследника поэт В. А. Жуковский, старик Херасков, Измайлов, Воейков, позднее Батюшков и многие другие именитые русские люди. "У Харитония в Огородниках" родился художник П. А. Федотов. С большой теплотой вспоминал он о родном доме, окруженном густой зеленью старых деревьев. Появись Шишкин двумя годами ранее в Москве, мог бы увидеть знаменитого художника. С февраля по июнь 1850 года, после долгого отсутствия П. А. Федотов жил в белокаменной. В одном из стихотворных посланий своих он отметил, как радушно встретили его земляки: ...Такая роль,
В тот последний свой приезд в древнюю столицу П. А. Федотов близко сошелся с весьма образованным человеком - преподавателем Московского училища живописи и ваяния Н. А. Рамазановым. Удивительный рассказчик, талантливый скульптор привлек внимание Федотова, и кончилось тем, что, по свидетельству современника, они встречались каждый вечер. Н. А. Рамазанов близок был к кружку молодой редакции "Москвитянина", душою которого являлся драматург А. Н. Островский. Благодаря Н. А. Рамазанову Федотов стал вхож в дом Островского. Бывали они и в других домах. 24 февраля 1850 года исследователь московской старины И. М. Снегирев, возвратись из гостей, сделал запись в дневнике о посещении дома профессора С. П. Шевырева, где в тот вечер "Островский читал свою оригинальную комедию "Банкрут", Федотов казал свою картину "Сватовство майора на купеческой дочери" с объяснением в стихах, а Садовский забавлял своими рассказами... Там были профессоры: Армфельд, Соловьев, Грановский, Варвинский, Погодин, кроме того, Свербеев, Хомяков, Буслаев..." Читая дневниковую запись, видим: славянофилы и западники еще собирались вместе. Правда, давно меж ними не было прежней дружбы, привязанности. Скорее всего сказывалась вежливость, которая отличала московских профессоров. Мог ли знать Иван Шишкин, что люди эти в какой-то степени распорядились его судьбой; не будь их, не будь знаменитого спора между западниками и славянофилами о России и назначении ее, неизвестно, какое направление приняло бы Училище живописи и ваяния, учеником которого он стал. В сороковых же годах А. С. Хомяков, С. П. Шевырев задавали тон в училище. Не обходил вниманием его и М. П. Погодин. Славянофилы и западники... Некоторые из них жили в соседстве с Шишкиным. В Малом Харитоньевском переулке, где в доме своего приятеля Н. Г. Фролова с 1851 года жил профессор Московского университета Т. Н. Грановский, теперь частенько собирались западники. Грановский читал всеобщую историю студентам и пользовался популярностью у молодежи. А у Красных ворот, в доме Елагиных, продолжали собираться славянофилы. Дом Авдотьи Павловны Елагиной, матери Ивана и Петра Киреевских, был известен всей Москве своим гостеприимством. На вечерах у супругов Елагиных любил бывать Н. В. Гоголь, своими считались братья Константин и Иван Аксаковы. Среди гостей можно было увидеть А. С. Хомякова и П. Я. Чаадаева, Ю. Самарина и А. И. Герцена. Н. В. Гоголь читал собравшимся первые главы "Мертвых душ", А. С. Хомяков - свою статью "О старом и новом", Н. Т. Грановский (ранее так часто бывавший в этом доме) - статьи, написанные в свободное время. "Сколько глубоких мыслей, светлых взглядов было высказано и принято в этом доме", - напишет позже С. Т. Аксаков. Здесь К. С. Аксаков, как и другие славянофилы, выступал против крепостного права, называя его бесчеловечным, против произвола чиновной бюрократии. Говорилось и рассуждалось о церквах православной и католической, различиях в основании просвещения Европы и России, сложившихся исторически. О том, что если с начала нынешнего тысячелетия в западной церкви преобладало схоластическое в основе своей мировоззрение и центрами богословского образования, как следствие, становились школы и университеты, то Русь избрала самобытный путь приобщения к духовной культуре - центром воспитания и образования стал храм. Здесь приобщались к высотам православной культуры. Храм был школой становления личности. Началами просвещения Европы надобно считать христианство, проникшее в нее через римскую церковь, древнеримскую образованность и государственность варваров, говорили славянофилы. И напоминали о греческом просвещении, о том, что оно до самого взятия турками Константинополя не проникало в "незапятнанном виде" в Европу и не могло быть ею принято, ибо в течение четырех с лишним столетий сказывалось сильное влияние Рима, римской образованности. В основе ее, полагали они, лежала рассудочная образованность, отрицавшая полноту и цельность умозрения, - то, что приобрели через греческую церковь русские люди. "Цельность духа, бытия как наследие православия сохранена и по сию пору в нашем народе, особенно крестьянстве", - говорил И. В. Киреевский. Ему вторил К. С. Аксаков: "История русского народа есть единственная во всем мире история народа христианского не только по исповеданию, но и по жизни своей, по крайней мере, по стремлению своей жизни. Поняв с принятием христианской веры, что свобода только в духе, Россия постоянно стояла за свою душу, за свою веру. Запад, приняв католичество, пошел другим путем. И эти пути совершенно разные, разные до такой степени, что никогда не могут сойтись между собою, и народы, идущие ими, никогда не согласятся в своих воззрениях. Все европейские государства основаны завоеванием. Вражда есть начало их. Не то в России..." Объявлял Европу несостоятельной для удовлетворения высших требований человеческой природы, для успокоения религиозной жажды народов А. С. Хомяков. Ей предназначались, по его мнению, естественные и финансовые технические науки, промышленные изобретения, успехи в тех областях, которые способствовали материальной стороне существования. Она осуждалась им на развитие комфорта. Благосостояние Европы растет в ущерб все более грубеющему нравственному смыслу ее, замечал он. Русское общество послепетровских времен славянофилы находили несостоятельным потому, что оно стало жить жизнью, чуждою для простого народа. Мысли эти раздражали некоторых западников, и в печати появлялись резкие отповеди. Кавелин, не рискуя получить достойный ответ, называл русский народ "Иванушкой дураком". Ему вторил Антонович. Истины ради надо сказать, крайности такого рода большинством западников отрицались, но, как заметил историк прошлого столетия, "единство принципов производило на них свое "действие". Получив европейское образование, многие из них мыслили по-европейски. Впрочем, кругом в России господствовал полный, европеизм: общехристианство, идеалы европейские - консервативные, либеральные, переводы на русский язык французских кодексов, административные нововведения на французском языке. Лишь православные священнослужители, получившие образование на основе Славяно-греко-латинской академии, были близ народа. О роли их в пробуждении национального самосознания должно сказать добрые слова, не забывая при этом, сколь распространены были на Русской земле иезуитские пансионы, масонские ложи, школы протестантов. Характеризуя эти годы и состояние русского общества, К. Леонтьев писал: "Удаленный от высшего сословия, нисколько не сходный с ним ни в обычаях, ни в одежде, ни в интересах, страдавший от самовластья помещиков и неправосудия чиновных властей, народ наш встречался с европеизированным дворянином, как соотечественником, только на поле битвы и в православной церкви". И добавлял: "Итак, если не брать в расчет переходные оттенки, а только одни резкие крайности, то вообще можно было разделить русское общество на две половины: одну, народную, которая ничего, кроме своего русского, не знала, и другую - космополитическую, которая своего русского почти вовсе не знала. Считая дворян и чиновников почти нерусскими за их иноземные формы, народ и не думал подражать им и, упорно сохраняя свое, глядел на нас нередко с презрением". - Наш безграмотный народ более, чем мы, хранитель народной физиономии, - слышалось в салоне Елагиных. - Дворянство, получив из рук Екатерины Второй власть, воспитанное на основе просвещения европейского, французского, далекого от идей России, принялось разносить в провинции мысль о спасительности европейской цивилизации. А ведь Карамзин недаром усомнился в надеждах на век просвещения, и, погрузившись в русскую историю, вынес оттуда драгоценное предчувствие национальных начал. Западники же были твердо убеждены в следующем: в нашем прошедшем нет ничего своего культурного, всем лучшим русские обязаны Западной Европе. Такие люди, как П. Я. Чаадаев (в первой половине своей жизни), Мартынов, Герцен, приходили к совершенному отрицанию русской культуры, для пересоздания ее обращались к Западной Европе, даже совсем уходили в нее, как Мартынов - в иезуитство, Герцен - в среду революционеров. Им, по замечанию К. Леонтьева, недоставало истинного понятия о национальности. Во многом их мысли созвучны были тем, что развивались в аристократических салонах Запада: Россия не только гигантски лишний, громадный плеоназм2, но даже положительное, весьма трудно преодолимое препятствие к развитию и распространению настоящей общечеловеческой, то есть европейской или германо-романской, цивилизации. О характерных мыслях, вынашиваемых в среде европейских идеологов, писал Н. Я. Данилевский: "Если Русь, в смысле самобытного славянского государства, есть препятствие между европеизмом и гуманитарностью и если нельзя притом, к сожалению, обратить ее в tabuba rasa3 для скорейшего развития на ее месте истинной европейской культуры, pur sang4, то что же остается делать, как не ослаблять то народное начало, которое дает силу и крепость этому общественному и политическому организму? Это жертва на священный алтарь Европы и человечества". Славянофилы, напомним, нашли основную силу внутренней правды в русской земельной общине, в которой все связаны узами взаимной поддержки, "где дарование, счастие, личные интересы добровольно подчиняются общему благу, то есть где царствует внутренняя правда, выражающаяся внешним образом в народных обычаях и сходках". Ее они и считали той ячейкой, из которой развилась русская государственность и вся наша историческая жизнь. "Простой народ есть основание всего общественного здания страны, - писал К. Аксаков. - Источник общественного благосостояния и источник внешнего могущества, источник внутренней силы и, наконец, мысль всей страны пребывает в простом народе". "И для России трагедия заключается в том, - говорил он, - что с петровских времен произошел отрыв верхов от народа. Противоречия, возникшие между ними, начавшие развиваться с начала осьмнадцатого века, ведут к катастрофе". У Елагиных же в салоне говорилось о том, что со времен Петра, по воле его Россия раздвоилась. Низы продолжали жить прежней жизнью, с ее идеалами и святостью, а верхнее сословие постепенно, под влиянием нахлынувших иностранцев, чаще всего ненавидевших Россию и преследовавших корыстные интересы, таких, как Франц Лефорт, Патрик Гордон и др., все более становилось космополитическим. Да, жаркие споры разгорались, когда славянофилы и западники принимались рассуждать о петровских преобразованиях, роли самого императора в судьбе России, об отношении России к Западу, путях развития родной страны. Мысли высказывались противоположные, и становилось понятным, что разрыв между недавними друзьями неизбежен. Западники возвеличивали Петра Первого, убеждая, что он своей волей, умом, деятельностью неутомимой вывел Россию на европейскую дорогу, приобщил к общеевропейской цивилизации. Из варварской, по их понятиям, Россия превращалась в развитое государство. Они говорили славянофилам: - Нападая на просвещенный Запад, вы принижаете себя. Не великим ли итальянцем построен Кремль, не немцы ли многое сделали для России в науке, искусстве? Не европейский ли абсолютизм, утвердившийся в России с петровских времен, выдвинул Россию в ряды цивилизованных стран. Славянофилы утверждали, что петровские реформы нарушили естественный ход развития Руси, сдвинули ее с национального, самобытного пути, отличавшего ее от стран Европы. - Неразборчивое усвоение чужого дало излишнее господство иноземцам и подорвало одну из важнейших основ для охраны народной самобытности, - чувство и сознание своей народности, - говорили они. Профессор М. О. Коялович, которому не чужды были мысли славянофилов, через несколько лет, как бы в развитие их мыслей, писал: "Русская историческая жизнь выработала ясное, всеобъемлющее указание на... границу между своим и чужим, - именно православие. - Но известно, как легкомысленно и безрассудно Петр оскорблял и унижал это русское историческое начало в первую половину своего царствования. Его шутовские религиозные потехи оставляют несомненное доказательство, что Петр был жертвою иноземных интриг против православия. Потом Петр понял свою ошибку и строго охранял православие, даже подчинил иноверное духовенство св. синоду. Но ошибка уже была сделана, и последствия ее больше и больше вторгались в русскую жизнь". Нельзя было, рассуждая об отмене патриаршества Петром Первым, принижении общественного положения священнослужителей, секуляризации церковных имуществ и т. п. в период правления Екатерины Второй, видя усиливающееся влияние католической и протестантской церквей, не прийти к мысли, что кто-то планомерно стремился подчинить Россию своему влиянию, лишить ее самостоятельности, что все эти иезуитские школы и пансионы, возникающие, как грибы после дождя, масонские ложи, в которые принимались высшие сановники, преследовали одну, далеко идущую цель - низвергнуть Россию. Кому-то нужно было лишить русских их веры, их идеологии, лишить национальных начал, ибо известно, основу каждой нации составляет ее идеология, для русских это - православие. Размышляя над мрачными событиями русской жизни, когда во времена правления Анны Иоановны засилье иностранцев было столь велико, что впервые возникла опасность стирания с лица земли Русского государства, когда к власти приходили лица, откровенно ненавидящие русских людей и использующие их труд, их самих как сырье для своих нужд, нельзя было не думать о том, что все это являлось итогом петровских преобразований. Эксплуатируя русский ум, русскую совесть и сердце, иностранцы поглощали и материальные средства, и силы России. Немудрено было в таких условиях дворянину и нигилисту, черпающим свое образование из чужого источника и считающим все национальное бедным и ничтожным, подзабыть, что в "неразвитой" "темной" России, в ее древней русской словесности такие богатства, о которых Европе приходилось мечтать. Так, когда в самой Англии и Франции не существовало литературы, в России уже были шедевры словесности. И стоило С. П. Шевыреву начать говорить о том в публичных лекциях в университете, как среди противников славянофилов поднялся настоящий переполох. Наш нигилизм, нигилисты хотели вопреки всему, чтобы Россия была "plus europeene que e'Europa"5 - замечал современник. О том же писали журналы, особенно петербургские: "Отечественные записки", "Современник". Западники всячески чернили славянофилов. Тот же Грановский (по словам друга его юности Григорьева, как профессор он был лишь "вдохновенный актер истории" и как ученый не отличался ни самостоятельностью, ни оригинальностью, являлся "почти совершенно пассивным передатчиком усвоенного материала, не судьею дела, а докладчиком фактов и выработанных другими воззрений на них") писал с возмущением одному из своих адресатов: "Ты не можешь себе вообразить, какая у этих людей философия. Главные их положения: Запад сгнил, и от него уже не может быть ничего; русская история испорчена Петром. Мы отрезаны насильственно от родного исторического основания и живем наудачу; единственная выгода нашей современной жизни состоит в возможности беспристрастно наблюдать чужую историю; это даже наше назначение в будущем; вся мудрость человеческая истощена в творениях св. отцов греческой церкви, писавших после отделения от западной. Их только нужно изучать: дополнять нечего, - все сказано. Гегеля упрекают в неуважении к фактам. Киреевский говорит эти вещи в прозе. Хомяков - в стихах. Досадно то, что они портят студентов; вокруг них собирается много хорошей молодежи и впивают эти прекрасные идеи... Славянский патриотизм здесь ужасно господствует: я с кафедры восстаю против него, разумеется, не выходя из пределов моего предмета, за что меня упрекают в пристрастии к немцам. Дело идет не о немцах, а о Петре, которого здесь не понимают и неблагодарны к нему". В пылу полемики профессор как бы забывал, что славянофилы вовсе не отрицали реформ Петра, наоборот, считали этот процесс естественным и необходимым для России. Говорилось о другом, что засилье немцев в Петровскую и послепетровскую эпоху отрицательно сказывалось на развитии русских начал в Русском государстве. Славянофилы утверждались все более в следующей мысли: народ в удалении своем сохранил нам то полносочие, которым мы можем изумить весь мир, если сумеем им воспользоваться. Обычная сторона русских земельных общин, которая получила у них такое важное значение, повела к изучению народных песен, былин, поговорок и пословиц, вообще к изучению народной поэзии. Не без их влияния все чаще в среде русской интеллигенции начали раздаваться слова: народность, национальность, своеобычие, православная церковь. "В то время, когда в Петербурге издатели "Современника" восхищали страстную, но оторванную от народной почвы молодежь и изумляли даже весьма умных провинциалов, которые не могли постичь, за что они все бранят и чего им хочется; в то время, когда кроткий Михайлов печатал свои кровавые прокламации, советуя в них идти дальше французов времен террора, и Бога звал "Мечтой", в Москве являлись "Парус", "День" и "Русская беседа" - славянофилы из старинных мечтателей обратились в людей-утешителей, в людей "положительного идеала посреди этой всеобщей моды отрицания", - писал К. Леонтьев. Мысль о необходимости создания истинно русских школ блуждала в обществе. Болеющие за будущее России понимали, каков истинный смысл преследовал государь Александр Павлович, открывая Царскосельский лицей: как государственный муж он осознавал, к чему может прийти Россия, если у кормила власти будут люди, получившие образование в иезуитском колледже или масонской ложе, именно иезуиты с яростью накинулись на него за желание его, осознанную мысль открыть лицей - истинно русскую высшую школу, дабы руководили Россией в будущем люди, воспитанные по-русски. Теперь нужны были школы для низов. Народ, сохранивший свое богатство в недрах своих, должен научиться выразить его, - такова должна быть цель у русской школы. "Жизненное начало утрачено нами, но оно утрачено только нами, принявшими ложное полузнание по ложным путям, - размышлял в эти годы А. С. Хомяков. - Это жизненное начало существует еще цело, крепко и неприкосновенно в нашей великой Руси... несмотря на наши долгие заблуждения и наши, к счастью, бесполезные усилия привить свою мертвенность к ее живому телу... Жизнь наша цела и крепка. Она сохранена, как неприкосновенный залог, тою многострадальною Русью, которая не приняла еще в себя нашего скудного полупросвещения. Эту жизнь мы можем восстановить в себе: стоит только полюбить искреннею любовию". И Училище живописи и ваяния попало в поле зрения А. С. Хомякова не случайно, ибо понимал он: научи выходца из народа технике живописи, дай ему образование, и сможет тогда он выразить себя, среду, из которой вышел, - и в художестве наступит новая эпоха, и оно перестанет влачиться бессильно по стезе рабского подражания, а станет выражать свободно и искренне... идеалы красоты, таящиеся в душе народной. - Художник не творит собственно своею силой: духовная сила народа творит в художнике, - повторял он. - Вопрос, к которому привели нас требования художественной русской школы, очень важен: это для нас вопрос о жизни и смерти в самом высшем значении умственном и духовном. Со всею любовию, страстью принялся А. С. Хомяков за работу в училище, членом Совета которого он стал. О влиянии А. С. Хомякова, С. П. Шевырева и других славянофилов на окружающих можно судить по речи гражданского губернатора Москвы И. Г. Сенявина, прозвучавшей в художественном классе 5 декабря 1843 года и посвященной утверждению устава и преобразованию художественного класса в Училище живописи и ваяния. - Все просвещенные народы мира имеют счастье наслаждаться у себя изящными произведениями искусства, выражающего их народный дух и характер, - говорил И. Г. Сенявин. Россия также гордится на Западе именами известных миру русских художников. Были прекрасные усилия некоторых внести в наше искусство народные стихии. Но, конечно, в этом отношении всего более может содействовать Москва, где и физиономия народа, и памятники древности, и исторические воспоминания - все, все призывает изящное к новому раскрытию. Переняв через северную столицу сокровища западного художественного образования, Москва может быть назначена к тому, чтобы дать ему свой национальный характер. В талантах у нас нет недостатка, как доказал десятилетний наш опыт при ограниченности средств: красота русского народа, его живописная грация и пластическая сила прославлены нашими поэтами и ожидают резца ваятеля и кисти живописцев; русская природа вмещает в себе все климаты мира, яркие краски севера, мягкие переливы красок природы южной; для ландшафтного мастера у нас есть все переходы - от зимнего холодного неба до знойного неба полудня, - а наша живописная Москва, раскинувшаяся такими картинами по своим холмам и скатам, не ждет ли своих народных живописцев? Конечно, мы теперь еще должны учиться и класть первые основания искусству; по мере распространения сил Общества от нас будет зависеть приглашение отличных художников отечественных или иностранных селиться у нас в Москве, наблюдать красоту русской природы и русского человека, живописать и ваять ее и образовывать те русские таланты, которые, конечно, есть в народе, но скрываются теперь без всякого развития. До того, правда, еще далеко; но приятно, однако, мне выразить вам свои предчувствия и мысль, которая должна побуждать нас к неусыпной деятельности". Речь И. Г. Сенявина не однажды вызвала аплодисменты. Мысли, изложенные в ней, были близки основателям училища. Каждый из них мечтал о создании искусства, которое носило бы ярко выраженный национальный характер. Вспомним, сколько знаменитых художников дало это московское учебное заведение, порожденное общей заботой русских людей о возрождении национального в искусстве, в обществе. Саврасов, Перов, Пукирев, братья Маковские, Шишкин, Прянишников, Нестеров, Коровин, Левитан... * * * Возникло училище из Натурного класса, учрежденного художниками-любителями в 1832 году. Инициатива образования Натурного класса принадлежала Егору Ивановичу Маковскому. Не однажды в разговоре с Александром Сергеевичем Ястребиловым (тот учился в Академии художеств) он обращался к мысли, что пора основать Натурный класс. "Как бы было хорошо, - говаривал он, - порисовать с натуры!" Оба осознавали всю важность "этого основательного изучения в искусстве живописи". Загорелся их идеей и Николай Аполлонович Майков (отец известного поэта). Он в ту пору открыл на Тверской литографическое заведение и намеревался выделить место в своей квартире для занятий живописью. Но желание его не осуществилось. Поразмыслив, Ястребилов предложил собираться у него. Жил он на Ильинке, у церкви св. Николая Большого Креста. В месяц все образовалось. Собрали деньги. У Зейнлена заказали лампу пудов в восемь весом. Нашли и натурщика. Малый служил в банях, у Каменного моста. Звали его Федором. Предложение художников принял, но пытал их: "Не бесчестно ли это будет?" Ему отвечали, нет. Наконец уговорили. Начались вечеровые классы. Не все гладко на первых порах пошло у художников. Начать с того, что однажды их гордость - увесистая лампа, худо укрепленная, рухнула на пол и чуть не пришибла любителей искусства. С юмором описывая этот эпизод из истории московского училища, Николай Александрович Рамазанов, записями которого мы уже не раз воспользовались, так отозвался о милых его сердцу людях: "Будь суеверны эти господа, они видели бы в этом падении предзнаменование неудачи их предприятия; но, как вполне умные люди, они снова укрепили лампу и продолжали свои занятия, никак не думая, что их натурный класс со временем разрастется не только в Училище, но, может быть, и в Академию", Назовем их - художников и любителей, которым Училище живописи и ваяния обязано своим возникновением: Егор Иванович Маковский, Александр Сергеевич Ястребилов, Федор Яковлевич Скарятин, скульптор Иван Петрович Витали, Василий Степанович Добровольский... Занятия художников происходили по вечерам. Наглухо занавешивались окна, включалась лампа, натурщик скидывал одежду, занимал позу. Слухи о таинственных собраниях в доме Ястребилова, на Ильинке, не могли не взволновать полицию. Да и как же иначе? На памяти у всех были таинственные масонские сборища, приведшие к декабрьскому восстанию на Сенатской площади. Неужто вновь собираются?! Было, было о чем подумать стражам порядка. Дабы предупредить непредсказуемые действия полиции, Ф. И. Скарятин, бывший адъютантом у московского генерал-губернатора, князя Д. В. Голицына, пригласил его на выставку работ художников, занимающихся в Натурном классе. "Следствием посещения князем Д. В. Голицыным первой в Москве выставки явилось то, - пишет Рамазанов, - что вслед за этим бывший начальник кремлевского Архитектурного училища, Дмитрий Михайлович Львов, предложил Натурному классу 2000 рублей ассигнациями в год с тем, чтобы лучшие ученики, бывшие под его начальством, посещали класс". Впрочем, словно рок какой преследовал художников. Едва перебрались с Ильинки в дом Щапова на Лубянке, - приключился пожар. (Погибла единственная статуя Фавна, служившая художникам). Переехали на Дмитровку, в дом Павлова (здесь они устраивали даже первые серьезные выставки), но опять различные обстоятельства вынудили искать новое пристанище. Тогда они остановили выбор на доме Махова, что на Никитской улице. Мытарства художников закончились лишь в 1843 году, когда император Николай Павлович утвердил устав Училища живописи и ваяния. По одной из легенд, И. Г. Синявин представил в своем первом проекте на высочайшее утверждение императору основание не училища, но Академии художеств в Москве. На что государь отвечал: "Двух академий в государстве быть не может". Сенявин осмелился было возразить, полагая, что для такого государства, как Россия, со временем мало будет и двух академий Государь, милостиво выслушав его, ответил: "Со временем - может быть, а теперь устрой училище". Класс стал называться Училищем живописи и ваяния. Официально было объявлено, что задумано училище с тем, чтобы дать возможность получить в нем художественное образование талантливым молодым людям, имеющим тягу к живописи, живущим в разных концах России. Одаренные дети крепостных крестьян могли в случае получения ими медали или звания художника получить вольную. Отныне согласно уставу Училищем живописи и ваяния руководил Совет, в который входили члены Московского художественного общества. Правда, звание художника и право награждать имела только Академия художеств. О социальном составе учеников можно судить по отчету училища за 1856 год: 14 детей военных и гражданских чиновников; 52- из штабс- и обер-офицерских семей; 8 - из духовного звания; 43 - из купеческого; 6 иностранцев, 195 - из мещан; 23 - из цеховых; 8 - из воспитанников Московского оспитательного дома; 15 - из экономических и государственных крестьян; 4 - из дворовых; 3 - из вольноотпущенных; 22 - из крепостных. "Характер училища, - писал один из преподавателей, - имел вид братства, несмотря на разность званий". "Все мы съезжались почти в один день не только из разных уголков и закоулков Москвы, но, можно сказать без преувеличений, со всех концов великой и разноплеменной России, - писал В. Г. Перов. - И откуда только у нас не было учеников!.. Были они из далекой и холодной Сибири, из теплого Крыма и Астрахани, из Польши, Дона, даже с Соловецких островов и Афона, а в заключение были и из Константинополя. Боже, какая, бывало, разнообразная, разнохарактерная толпа собиралась в стенах училища!" Перелистаем "Конспект преподавания в Училище живописи и ваяния, относительно живописи и вспомогательных к ней предметов", дабы ознакомиться с тем, какие предметы надлежало освоить ученику Ивану Шишкину за годы обучения. Училище имело четыре класса. "Класс первый. Рисуют отдельные части тела человеческого, а потом и целые фигуры, с лучших оригиналов. Класс второй. 1. Рисуют с лучших эстампов во всех родах живописи с той целью, чтобы по наклонностям и успехам определить род живописи, какой избрать намерены. 2. Чертят с античных гипсовых частей и голов с легкою прокладкой теней и даже без оных. 3. Рисуют с гипсовых голов, обращая при этом внимание не на одну только правильность контуров, но и на окончательную отделку. 4. Преподавание архитектуры с орнаментами. Класс третий. 1. Чертят с образцовых эстампов в тех родах живописи, какие уже по успехам 2-го класса учениками избраны. Потом рисуют тушью планами и в два карандаша на цветной бумаге. 2. Чертят с целых античных гипсовых фигур с прокладкою теней и даже без оных. 3. Рисуют с античных гипсовых фигур, обращая при том внимание не на одну только правильность их, но и на окончательную отделку с соблюдением эффекта. 4. Преподавание архитектуры с орнаментом. Класс четвертый. 1. Рисуют с натуры в тех родах, каким кто себя посвятил. 2. Копируют с лучших картин масляными красками. 3. Пишут масляными красками с натуры, с поставленных моделей необнаженных. 4. Пишут масляными красками с академических фигур обнаженных. 5. Занимаются пейзажной живописью. 6. Преподавание перспективы. 7. Преподавание анатомии". Согласно примечанию, в 4-м классе ученики должны были сочинять эскизы на заданные сюжеты у себя на дому. Каждый был обязан представить эскиз в месяц. По ним решалась возможность ученика поступить в конкурс, чтобы сделаться художником. Надо ли говорить, что значило для елабужанина поступление в училище. По утрам отправлялся на Мясницкую, в дом Юшкова, в котором располагалось училище. Юшков, говорили, был масоном, человеком богатым. Сын его слыл в Москве необычайным Хлебосолом. Рассказывали, однажды он устроил у себя на даче, около Новодевичьего монастыря, трехнедельный бал, вследствие чего остановилась работа на ближайших фабриках, ибо рабочие все ночи толпились у юшковской дачи, а монахини, вместо заутрени, взбирались на монастырские стены - смотреть фейерверки, слушать музыку и цыганское пение... В училище новички приходили загодя, спешили в классы и ждали преподавателей. Отворялась дверь, и входил Аполлон Николаевич Мокрицкий - преподаватель портретной живописи. Было ему немногим более сорока. Роста невысокого, с усами и клочком темных волос под нижней губой, с длинными волосами и хохолком на лбу, вспоминал В. Г. Перов. Чем-то напоминал он артиста и немного Карла Брюллова. Говорили, что он человек весьма образованный, кончал лицей и был в дружеских отношениях с Гоголем, с которым учился в Нежинской гимназии. Интересная была личность Аполлон Николаевич - малоросс, говорливый и горячий поклонник искусства. Когда-то служил чиновником и не обнаруживал никаких талантов, но наслышался об удивительных дарованиях и славе Брюллова, бросил службу и сделался покорнейшим учеником своего профессора. Тот сочувственно отнесся к ученику, приблизил к себе. О Карле Брюллове Мокрицкий говорил с благоговением. Он умел увлечь слушателей рассказами. Живость беседы так увлекала, что само собой забывалось о его недостатке - заикании. Дело доходило до того, что некоторые из учеников, подпав под обаяние Мокрицкого, подражая учителю, начинали заикаться в разговоре! Аполлон Николаевич недавно вернулся из Италии. Прожил он там несколько лет, был дружен со многими русскими и итальянскими художниками, о которых рассказывал, прохаживаясь по классу и поглядывая на холсты учеников. Мокрицкий мог говорить часами. Но ближе Ивану Шишкину этот человек стал после слов, сказанных им на одном из занятий. Задумавшись, как-то необычно тихо, Аполлон Николаевич заговорил о сокровенном, наболевшем: - Кто хочет быть истинным, то есть великим художником, тот должен последовать Христу - взять крест и нести его; отречься от благ мирских и любить искусство, если б даже пришлось и умереть за него. Желающий быть художником должен сделаться полным фанатиком, человеком, живущим и питающимся одним искусством и только искусством. (Записано В. Перовым. - Л. А.) Как это было созвучно мыслям Шишкина, который еще в Елабуге записал в тетрадь: "Посвятить себя живописи - значит отказаться от всяких легкомысленных занятий жизни". У Ивана Ивановича с самого начала обучения в училище был сложившийся взгляд на роль и назначение художника. Требовательный к себе, он считал необходимыми свойствами художника трезвость, умеренность во всем, любовь к искусству, скромность, добросовестность и честность. Увидев эти качества в Мокрицком, Шишкин потянулся к нему. Он искал общества его. Аполлон Николаевич родился на Украине в семье скромного пирятинского почтмейстера, в 1810 году. Матушка его имела тягу к рисованию и рукоделию. Чрез нее и перенял сын любовь к искусству. Небогатые родители постарались дать хорошее образование сыну. В Нежине, на средства, завещанные князем А. А. Безбородко, была открыта гимназия. В эту гимназию и поступил Аполлон Мокрицкий. Среди учеников были Николай Васильевич Гоголь, А. С. Данилевский, Е. П. Гребенка... По окончании ее Мокрицкий выехал в Петербург. Но денег на учение не хватило, и, вынужденный искать работу, Мокрицкий обратился в департамент горных и соляных дел, где имелось место канцеляриста. Занятие оказалось скучным, не для души и тяготило Аполлона. Через некоторое время он расстался с департаментом и определился писарем при журналисте экспедиции ссудной казны Санкт-Петербургского опекунского совета, но и здесь ему было не по себе. Одна радость - начал посещать Академию художеств, где зачислили его "посторонним учеником". В то время случаю угодно было свести его с А. Г. Венециановым. Живопись увлекла его. Но денег на учебу не было, пришлось возвратиться в Пирятин. Лишь осенью 1830 года приехал он в Петербург, имея теперь твердое намерение посвятить жизнь живописи. Судьба в этот раз благоволила ему. Аполлону начал покровительствовать влиятельный человек - конференц-секретарь Академии художеств В. И. Григорович. Объяснялось это просто: родители В. И. Григоровича были соседями стариков Мокрицких в Пирятине. Бывая в доме у конференц-секретаря, Мокрицкий вскоре смог познакомиться со многими интересными людьми, среди которых были профессор петербургского университета П. А. Плетнев, художник В. И. Штернберг, И. К. Айвазовский. Вежливо раскланивался с ним и вице-президент Академии художеств Ф. П. Толстой. Некоторые знакомства перерастали в дружбу. Как родного сына полюбил Мокрицкий молодого художника В. Штернберга. А когда тот умер, Мокрицкий сберег его бесценные рисунки и этюды. Об удивительном прекраснодушии Мокрицкого свидетельствует рассказ Н. А. Рамазанова, который писал: "Мы узнали кое-что об отношениях А. Н. Мокрицкого к Трутовскому, - писал Рамазанов. - Да простят нам и тот и другой художник нашу нескромность, которая, полагаем, должна быть извинительна в лице летописца художеств, желающего сохранить все прекрасное в отношениях художников. В нынешнее время так редко можно встретить братские отношения между ними, какие существовали прежде; отношения эти были порождаемы высокою и чистою любовию к искусству, связывавшею в одну радушную общину, в одно доброе семейство поклонников прекрасного; а ныне приходится подстерегать и подмечать прекрасные порывы в художниках; и потому с особенным удовольствием сообщаю о следующем поступке истинно просвещенного преподавателя живописи при нашем училище... Трутовский, по свойству своего таланта, сближается с деятельностью столь любимого всеми В. И. Штернберга... Домашние обстоятельства приковали молодого художника к Обояни (Курской губернии); а желание учиться искусству в нем, кажется, сильнее самого желания жить; как быть, где взять образцов, с чего учиться, к кому обратиться? И Трутовский встречает в А. Н. Мокрицком человека, вполне и горячо сочувствующего не на одних словах, но и на деле. Целью альбомы рисунков и этюдов Штернберга, в числе которых много карандашных, составляют собственность Мокрицкого и исподволь пересылаются Трутовскому по почте, дабы последний учился с них, и возвращаются обратно. Нужно сознаться, что не всякий из нас, обладающий драгоценными рисунками незабвенного Василия Ивановича, решится на это, а потому нельзя не принести душевной благодарности А. Н. Мокрицкому за то участие в образовании молодого художника, имя которого обещает стать рядом с именами Штернберга и Федотова". Впрочем, здесь пора остановиться и возвратиться назад, чтобы не опережать далее события. С конца 1835 года Мокрицкий - пенсионер Академии художеств. На жизнь зарабатывал писанием заказных портретов, тяги к которым особенно не испытывал. Давал также уроки живописи, на что уходило много драгоценного времени. Всякую свободную минуту читал о жизни великих художников: Рафаэле, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Дюрере. Размышляя о собственной жизни, записывал сокровенное: "Вот мое желание: достигнуть в живописи значительного успеха и основать школу в Малороссии, именно Пирятине, если обстоятельства тому будут благоприятствовать, жениться и устроить свою жизнь для пользы отечества, и именно в Малороссии... Пусть буду лучше прост, но добр, беден, но честен и независим". В конце мая 1836 года после длительного пребывания за границей вернулся в Россию Карл Брюллов. Восторженный Мокрицкий ("Я занимаюсь живописью, люблю мое искусство выше всего в мире, высоко чту память великих мужей, явивших чудеса в искусстве, поклоняюсь их бессмертным творениям"), благодаря Григоровичу стал учеником портретного и исторического класса Академии художеств, который возглавил Брюллов. Карл Павлович отметил привязанность ученика и приблизил к себе. Мокрицкий стал вхож в дом Брюллова. С "великим Карлусом" (так называл его Аполлон Николаевич) он на совместных прогулках, в поездках к друзьям. ("Время пребывания моего у Брюллова было счастливейшим в моей жизни... Каждый день я встречал с восторгом... входил в его мастерскую, как в святилище".) Академию художеств Аполлон Мокрицкий закончил, получив звание "свободного художника". Поездка за границу ему не досталась. Пришлось вернуться в Пирятин, приняться за черновую работу, чтобы скопить денег на поездку в Италию. Два года напряженной работы позволили собрать нужную сумму, и он выехал в Европу, где провел восемь счастливых лет. А возвратившись в 1849 году в Россию, получил звание академика за портрет преосвященного Никанора, митрополита Новгородского и Санкт-Петербургского и другие "известные академии работы" и вскоре был приглашен преподавателем московского Училища живописи и ваяния. Мечта о школе, учениках начинала осуществляться. И сколько учеников его станут известными всей России. Среди них Шишкин - ученик любимейший. - Лю-лю-безнейшие, - говорил ласково Мокрицкий, расхаживая по классу, - без изучения работ великих мастеров невозможно, невозможно, запомните, прийти к чему-то разумному и изящному. - Аполлон Николаевич умолкал и, поразмыслив, едва ли не победно продолжал: - Карл Брюллов, великий Карл мало беседовал со святыми угодниками, но натуру изучил до мельчайших подробностей, мельчайших. От себя писать запрещал под страхом смерти... Иной раз, в конце урока, говорил: - Пожалуйте-ка, милостивый государь, ко мне. Есть у меня рисуночки из "Страшного суда" Микеланджело. Поработайте с ними, скопируйте что-нибудь, весьма и весьма поможет... Ученики любили его слушать. Увлекались рассказами о великих мастерах и далекой Италии. О живописности разговорной речи Мокрицкого косвенно можно судить хотя бы по такой дневниковой записи (сделанной 31 мая 1837 года): "Россию проехал я без особого чувства: бедность природы, незанимательность предметов - дождь, грязь, редко хорошая погода - все это гнало мои мысли вперед. Однако ж не буду неблагодарен, были минуты истинно приятные - свежий воздух, восход и заход солнца, лесистые места восхищали меня и моего доброго товарища, но истинно поэтическое удовольствие испытали мы от второй станции, по выезде из Калуги. Чудесный вечер, лес и овраги, лихая тройка, молодец-ямщик и особенно приятный звон колокольчика расположили души наши к необыкновенно сладким ощущениям". Несмотря на то, что в училище преподавал портретную живопись, сам он явно испытывал тягу к живописи пейзажной. Знакомство с работами М. Лебедева родило сильное желание обратиться к ландшафтной живописи. Шишкин вместе с другими учениками начал бывать в доме Мокрицкого. По совету Аполлона Николаевича скопировал все рисунки Штернберга, перерисовал коллекции Ландези и Куанье. Молчаливому елабужанину любопытно было послушать человека знающего, видевшего много. Иногда Аполлон Николаевич рассказывал о том времени, когда в Петербурге они с Гоголем жили в одной квартире, возле Кокушкина моста. Николай Гоголь был любимым писателем Шишкина. Много позже, в 1890 году, двоюродный брат Шишкина напишет Ивану Ивановичу: "...А вот более интересное, что мне невольно пришло в голову при созерцании твоего "Парка", это увлечение, с которым мы читали с тобою в "Мертвых душах" Гоголя описание плюшкинского сада... Мне кажется, если бы ты с таким детским пафосом мог теперь отнестись к строкам этого блестящего описания, в котором, я помню, фигурирует "Клен широколистый", "сплетенные ветви запущ(енного) дерева" и знаменитый) штамп - надломленной грозой "березы"... Эта иллюстрация поэтических строк Гоголя по мере удачи, в руках такого пейзажиста, как ты, мне кажется, могла бы быть значительным произведением!!!.." Мог рассказывать Мокрицкий и о Пушкине, с которым встречался на вечере у Плетнева. Показывая ту или иную работу, Аполлон Николаевич обязательно давал пояснения, весьма порой любопытные. - Вот, лю-лю-безнейший, - говорил он ученику, - этюд, написанный Штейнбергом. Запомни фамилию этого талантливого художника. А написан он у подошвы Везувия. Голодные мы сидели, под ложечкой посасывало у обоих, а насыщались мы разговорами об искусстве. А вот это, - он доставал рисунок Карла Брюллова, на котором Мокрицкий изображен был с ослиными ушами, - работа несравненного Карлоуса. Озорной, веселый был человек. Под конец вечера он отдавал несколько рисунков из "Страшного суда" для изучения. Мокрицкий имел на Шишкина большое влияние. Мнением его Иван Иванович дорожил особо, даже окончив Академию художеств. Историческую живопись преподавал Михаил Иванович Скотти, он же и инспектор училища. Ученики побаивались его. "Итальянец по крови, полный брюнет, высокого роста, гордый (по крайней мере с виду), чрезвычайно красивый и солидный, всегда в черном бархатном пиджаке, в безукоризненном белье, в мягких, точно без подошв, сапогах, он проходил по классу как Юпитер-громовержец или, по крайней мере, римский император... заложив за спину руки, медленно, торжественно подходил он к какому-либо ученику, молча смотрел на его работу и так же молча, отвернувшись, без слова, без звука, проходил дальше... Величайшая похвала из уст его была: - Гм, гм! у тебя идет!., это недурно!.. Продолжай!.. Но иногда он удостаивал и следующими замечаниями: - Убавь носу... Подними глаз! - Или: - Срежь подбородок!.." Как замечал В. Г. Перов, отрывки из воспоминаний которого приведены на этой и предыдущих страницах, - это все, что слышали от него ученики. Были у него и любимые ученики, но, как Мокрицкий, об искусстве с ними не разговаривал. Иногда рассуждал об образах. Он писал их для Конногвардейского собора в Петербурге. Работы было много, и Скотти частенько пропускал утренние классы. И все же Шишкин, как и другие ученики, уважал его. Вступив в должность преподавателя в ноябре 1848 года, Михаил Иванович начал ратовать за то, чтобы в летние месяцы учеников "заставлять писать с натуры воздух, деревья, строения, виды и др. для познания околичностей". Он слыл, еще со времен обучения в Академии художеств, великолепным акварелистом. Но, несмотря на свое мастерство, художником, в высоком значении этого слова, его нельзя назвать. Нечто рассудочное, холодное проглядывало в его картинах. Возможно, сказывались недостатки академической выучки. Сказывались они и на его преподавательской деятельности. В тот год, когда Шишкин начал посещать классы училища, Скотти сделал попытку выйти в отставку. Он даже подал прошение, мотивируя необходимость выхода из Училища живописи и ваяния получением большого заказа, требующего времени и длительных отлучек в Петербург. Однако московский генерал-губернатор А. А. Закревский, ознакомившись с прошением, сумел убедить Михаила Ивановича остаться на преподавательской работе. Закревский, как и положено консерватору, во всем любил незыблемость, спокойствие. Скотти уступил, но ненадолго. В 1855 году, ввиду болезненного состояния, он вновь подаст прошение об отставке. На этот раз оно будет принято. Закревский, возможно, был осведомлен о прогрессирующей, неизлечимой болезни Скотти. В зимний морозный день ученики и учителя Московского училища живописи и ваяния придут на станцию дилижансов проводить Михаила Ивановича, отъезжающего из Москвы в Париж для лечения. Его тронет общее внимание. И на сей раз он не будет выглядеть тем неприступным, гордым Скотти, к которому ученики привыкли. Живое, доброе проглянет в нем. Да и был он в глубинах души именно таким человеком. Присущи были ему и юмор, и шутка. Знал ли он, что никогда не вернется в Россию и суждено ему будет лежать в земле далекой (схоронит его в Париже друг - архитектор Нотбек). Тронется дилижанс, махнет Михаил Иванович на прощание рукой и исчезнет вскоре, так и не оставив России ни одного ученика. Скажем несколько слов еще об одном преподавателе училища при Шишкине, Егоре Яковлевиче Васильеве. Он вел рисунок. Добрый, самоотверженный человек, он, как пишет его ученик В. Перов, обладал высокоразвитым чувством товарищества и товарищеского долга. Достаточно сказать, что в течение восьми лет давал он уроки за своего ослепшего сослуживца и "три раза в неделю ходил пешком, невзирая ни на какую погоду, а по смерти товарища уступил эти уроки более нуждающемуся, чем он, преподавателю". В. Г. Перов, как и И. М. Прянишников, во время обучения в училище жили на квартире Васильева, приютившего учеников ввиду крайней их бедности. И тот и другой до конца жизни с благодарностью будут вспоминать учителя. Егор Яковлевич был убежденным академистом, особенно когда дело касалось обучения рисунку. Традиции академической школы он чтил свято, что, однако, не мешало ему выделять художников нового направления. Он с благосклонностью относился к В. Перову и В. Пукиреву. По вечерам, в его казенной квартире во дворе училища собирались художники, слушали музыку, сами музицировали. На одном из вечеров выступил как-то преподаватель скульптурного класса Н. А. Рамазанов и привёл всех в восхищение своей игрой. Предок Рамазанова, татарин-военачальник, захваченный в плен в одном из боев, во времена Екатерины II, был привезен в Россию, где в честь мусульманского праздника "рамазана" ему и дали фамилию. Родители Николая Александровича были артистами Александрийского театра, и в детстве он принимал участие в спектаклях, в которых были заняты папенька с маменькой. С родителями был дружен Карл Брюллов (в доме хранилось несколько работ художника), который и подметил в маленьком Николеньке способности к рисованию. С его благословения мальчик поступил в Академию художеств. Учился в классе Орловского, но постоянным наставником его был Карл Павлович. Живой, подвижный, Николенька Рамазанов, не зная ни в чем удержу, задал, как говорится, работы своим учителям. Однажды в классе предложили тему: "Бегство святого семейства в Египет". Все с усердием принялись за работу. Один Николенька на месте не сидит. По классу скачет. К одному, к другому товарищу подбежит, через плечо на работу взглянет. Профессор замечание делает: "Рамазанов, работай, не успеешь!" - "Времени много, нарисую". Час прошел, а на листе пусто. За пять минут до звонка принялся за работу, да с таким усердием... Рука так и ходит. Нарисовал. Приносит работу профессору. Тот смотрит рисунок, изумляется и спрашивает: "Рамазанов, это что ж такое?" - "Это пирамида". - "А где же осел, Иосиф, Мария?" - "Иосиф с Марией уже скрылись за пирамидой, а вот хвост осла еще виден". Услышав слова сии, профессор расхохотался и сказал, вытирая набежавшую слезу: "Не ставлю единицу только за твою находчивость!" Приведем и еще одно семейное предание, сохраненное дочерью Рамазанова. Как-то, уже в старшем ученическом "возрасте", незадолго до окончания курса, произошел с Николенькой такой случай: приехал в Академию художеств государь Николай Павлович. Надо сказать, частенько приезжал он в Академию к молодым художникам посмотреть работы, кого пожурить, кого похвалить. Ценил молодежь, приглядывался к ней. И на этот раз преподаватели, профессора, принялись представлять своих учеников и характеризовать их. Дошла очередь и до Рамазанова. Брюллов говорит государю, кивая на ученика: "Большой талант, но и большой пьяница, Ваше Величество!" На что, ни минуты не задумываясь, Николенька ответствовал, кивая, в свою очередь, на Брюллова: "А это мой профессор, Ваше Величество!" Истины ради надо сказать, под влиянием чересчур полной чары вина становился Рамазанов весел и шумлив до буйства. Это, в частности, и послужило причиной тому, что из Рима, где он работал после окончания Академии художеств, вследствие жалоб папского правительства за невоздержанность и буйный характер, Николай Рамазанов был отозван в Россию. В пути его сопровождал фельдъегерь. По возвращении на родину Рамазанов остепенился, женился, стал примерным мужем и любимым преподавателем учеников Училища живописи и ваяния, куда был назначен профессором в 1847 году. Рамазанов жил на казенной квартире в Училище живописи, ваяния и зодчества в Юшковом переулке, в отдельном двухэтажном доме. Постоянными гостями его были А. Н. Островский, А. Ф. Писемский, Д. В. Григорович, Б. Н. Алмазов, словом, почти весь состав "молодой редакции" "Москвитянина" - единственного московского журнала, издаваемого историком М. П. Погодиным. (В те годы, как писал С. В. Максимов, "по невольному тяготению и сродству душ, все наличные художественные силы Москвы находились естественным образом в тесном сближении с литературным кружком "молодой редакции" "Москвитянина", начиная с музыкальных художников, каковы: Николай Рубинштейн и Дюшт, и кончая художниками, в собственном значении, каковы: профессор школы живописи и ваяния Рамазанов и художник Боклевский".) Любил он приглашать и учеников. Комнаты большие, светлые. По стенам развешаны картины в красивых рамах, много статуй и красивых растений. Ковры и лампы добавляли уюта. Даже на парадной лестнице стояли греческие боги, которых ученики знали по именам. Кабинет у Рамазанова был настолько оригинальным, что приезжавших осматривать Москву иностранцев обязательно привозили в него. Как вспоминала дочь Рамазанова, "это была огромная комната, с трех сторон окруженная окнами. По потолку шла решетка, по которой вился сильный густой плющ, ярко-зеленые ветки которого спускались в простенках и увивали стоявшие там белые мраморные статуи и ползли по кожаной мебели, столам и стульям, цепляясь за все, что попадалось по пути. При лунном освещении кабинет производил волшебное впечатление". Напротив флигеля, во дворе, располагалась мастерская Рамазанова, в которой он работал с учениками. Не мог не побывать в мастерской Рамазанова Шишкин. А заглянув, видел крепкую фигуру в парусиновой блузе, подпоясанной черным ремешком, вьющиеся с проседью волосы и живые голубые глаза. Человек трудолюбивый, Николай Александрович много работал и, естественно, свободного времени у него бывало мало. И ежели такая минута выдавалась, он посвящал ее писанию заметок об искусстве, выставках, художниках для "Москвитянина", или "Русского вестника", или "Московских ведомостей". Он очень интересовался историей России и людьми, сыгравшими значительную роль в ее судьбе. Лепил скульптуры Пушкина, Гоголя, Н. В. Кукольника, Ф. П. Толстого, горельефы и барельефы в строившемся тогда храме Христа Спасителя. Серьезно увлекался музыкой, театром, литературой. Он чутко улавливал талант в человеке, умел заглянуть вперед. Именно Рамазанов прозорливо заметил в свое время, что будущее пейзажной живописи за С. Щедриным и А. К. Саврасовым. Не однажды говорил ученикам своим, что "классический" пейзаж Клода Лоррена и Пуссена перестает уже быть непререкаемым образцом, что следует вспомнить о "живой форме" голландских пейзажей и что "ныне... девизом пейзажного искусства стала правда и разнообразие, почерпнутое прямо из лона природы". (Заметим в скобках, все преподаватели московского Училища живописи и ваяния в отличие от маститых и ортодоксальных профессоров Академии художеств никогда не считали себя непогрешимыми, не слишком давили на молодежь авторитетом и не закрывали пути самостоятельным исканиям. Дух братства витал в здании в Юшковом переулке. Здесь болели за русское искусство, душу художника.) Живой рассказчик, вдумчивый человек и художник, Рамазанов умел заворожить слушателя своими рассказами, мыслями, живостью речи. И нетрудно представить, с каким наслаждением мог слушать Иван Шишкин размышления Рамазанова о природе. - В зимнюю пору видописец сам не свой, - говаривал Николай Александрович, - он почти не касается красок и палитры. Вьюга злится, и он ворчит на нее в свою очередь, и лишь с появлением грачей и жаворонков все существо его начинает оживать, а лицо проясняется. Совершенно сочувствую этому положению художника, но все-таки замечу, что как осень, так и зима представляют нередко отрадные и живописные моменты для картины. Раз, по дороге в Поречье, нам представилась такая картина во время сильных заморозков, что до сих пор забыть трудно. Мы ехали в тарантасе; крепкий мороз в ночь высушил все кругом и грязь по дороге: но когда наутро солнце глянуло с горизонта на побелевшую землю, тогда, оттаяв, она стряхнула испарения прозрачными покрывалами, которые поднялись отовсюду с окрестностей, перерезая темные, еще не вполне освещенные леса и рощи; дым с топившихся изб, сдерживаемый холодным воздухом, лениво валил свои клубы чрез крыши; извивающийся под горою ручей силился обосноваться из-под студеной ночной пелены; группы стад пестрели игривою мозаикой на скате. Право, что для такой талантливой картины нужно особое талантливое памятование красот, каково оно, например, у Айвазовского; но кто из видописцев не изощряет своей памяти разнообразными явлениями природы, тот, верно, никогда и не разовьет его. Такое "талантливое памятование красот" было у Шишкина. Сам Николай Александрович был твердо уверен в одном: видописцы должны прежде всего писать родные мотивы. - Живописные окрестности матушки-Москвы трудно пересчитать, - не раз говорил он, - самая растительность местами так богата и разнообразна, что есть над чем потрудиться с удовольствием. Не следует пренебрегать красотами, которые так близки нам. Как близки были эти слова Шишкину, у которого к тому времени все подкладки на классных рисунках с гипсов изрисованы были пейзажами, удивлявшими товарищей. Просто поле, лес, река, а как здорово. Училище живописи становилось ближе, роднее с каждым днем. Поздно вечером, после занятий, возвращался Иван Шишкин в Харитоньевский переулок вместе с Петрушей Крымовым и Петром Мелешевым. По дороге обсуждали услышанное. Быстро темнело в городе. Кончалась осень. Валил мокрый снег. Фонарщики зажигали огни. В первый год обучения Шишкин вместе с товарищами начал зарисовывать на улицах разные бытовые сценки, старинные церкви, странников в лаптях и с сумами. Всякая интересная фигура привлекала его внимание. "На товарищей он производил впечатление очень скромного малого, - писала Комарова, - держался в стороне от буйной компании и удивлял всех только своей работой. Его костюм и сильная медведеобразная фигура заставили даже товарищей, привыкших к разным костюмам, прозвать его семинаристом. В скором времени этот семинарист удивил всех своими успехами, быстро проходя гипсовые классы один за другим". Он зарисовывал в тетрадь все мало-мальски привлекавшее внимание. (Вспомним, Брюллов, Венецианов - учителя Мокрицкого настойчиво рекомендовали приобщаться к живой действительности, быть верным "натуре", требовали учиться умению передавать "материальное различие" предметов, пространство.) "Образование, труд, любовь к занятиям" - вот девиз Шишкина в ту пору. Он прилежно рисовал гипсы, но не мог постичь их красоту, лишь видел в них странные формы. ("Нельзя пейзажиста, видевшего природу, сажать сразу за рисование гипсов", - скажет он на склоне лет). В классах училища Шишкин, как, впрочем, и другие ученики, узнал, что такое соперничество, азарт, порожденный желанием рисовать лучше других. Как ревниво каждый из учеников относился к успехам другого! И ревность эта подчас и была главным движителем в работе учеников. Часто вспоминалась Елабуга, Кама. Задумается, а родные места так и стоят перед глазами: Танайский лес с глухими оврагами, Лекаревское поле, на окраине которого сосны в три обхвата растут. Он в Москве отыскивал места, схожие с елабужскими. "Я, - вспоминал Иван Иванович, - первый в то время из пейзажистов начал рисовать с натуры, и первые мои 10 рисунков заслужили общую похвалу и ходили по рукам разных покровителей и ценителей, также и преподавателей. Они же уговаривали меня бросить пейзаж как низший род живописи и заняться исторической живописью и были недовольны за то, что многие из учеников стали рисовать пейзажи, животных и пр., что, по их мнению, было потерей времени; в изучении античного гипса они видели ключ к искусству. Единственный из преподавателей, человек образованный, любивший природу и искусство, был А. Н. Мокрицкий - ему я и многие обязаны правильным развитием и пониманием искусства". В первую же зиму Шишкин подружился с некоторыми из учеников Училища. Все были нрава кроткого, робки и крайне молчаливы. Вечерами собирались у кого-нибудь дома, рисовали, читали книги, купленные у Варварских ворот. Общим любимцем был Н. В. Гоголь. Читали Овидия, Данте, Гомера, Гиббона - этих авторов в свое время советовал одолеть Мокрицкому К. Брюллов. Аполлон Николаевич, напомним, дорожил заветами "Карлоуса". Не без влияния Мокрицкого Шишкин принялся знакомиться со статьями художественного критика Н. В. Кукольника. Рассказывая о тех или иных людях, знакомых ему, Мокрицкий отмечал характерное в их мыслях, чувствах, пробуждал интерес к ним, к их творчеству. Бедность была всеобщей. Художник П. И. Нерадовский-младший со слов отца записал в конце прошлого столетия: "Отец мой учился вместе с И. И. Шишкиным в Московском училище живописи, а затем и в Академии художеств. В Петербурге они жили вместе. Отец был немного более обеспеченным. Шишкин был беден настолько, что у него не бывало часто своих сапог. Чтобы выйти куда-нибудь из дома, случалось, он надевал отцовские сапоги. По воскресеньям они вместе ходили обедать к сестре моего отца". (Питались обычно в лавочке, что располагалась под училищем. Денег из дома приходило немного, и иногда Шишкин целыми неделями питался хлебом и патокой). Сохранился и любопытный рассказ дочери Н. А. Рамазанова. Как-то в доме был журфикс>6. Съехались гости, все сидели за столом. Раздался звонок, и лакей сообщил хозяину, что какой-то ученик просит Николая Александровича выйти к нему в переднюю. "Рамазанов вышел и тотчас вернулся, - пишет его дочь, - сказав супруге: "Это ученик Перов, наша восходящая звезда, принес картину, которую мы посылаем в Академию на соискание золотой медали, нужна моя подпись". - "Проси его сюда скорее, Николенька, к нам, к чаю!" - "Нет, Любушка, оп сюда не придет, он стесняется, у него рваные сапоги, пришли нам чаю в кабинет". (Перов в училище, напомним, был близок с Шишкиным.) Вот и зима на исходе. Тихо, бело кругом. Кружит снег. В инее деревья. Редкий прохожий встретится в поздний час, когда из училища возвращается Иван Шишкин на квартиру к Марии Гавриловне. А там печь топится и товарищи поджидают. И есть каждому что сказать друг другу. О сердечности отношений, сложившихся между однокашниками, сохраненных на долгие годы, свидетельствует письмо, написанное в 1895 году П. Я. Мелешевьш из Лубен Ивану Ивановичу Шишкину. "Дорогой, незабвенный друг и товарищ Иван Иванович! Не могу не высказать того, как я был обрадован Вашим милым, товарищеским письмом. Не шутка - 40 лет, в которое мы с Вами ни разу не видались. 40 лет! Ведь это почти целая жизнь человека. Сколько воды утекло за это время и сколько человек мог перечувствовать, переиспытать всего? Отчего, когда подумаешь об этом, делается грустно? Не об улетевшей ли молодости? Но как бы то ни было, а воспоминание о той жизни, когда мы ютились у Марьи Гавриловны Шмаровиной, трогает сердце, вселяя в него какое-то неизъяснимо отрадное впечатление. Я в этой давно прошедшей жизни все, все решительно помню. Помню худенького, бледного мальчика Петрушу, который подписывал свою фамилию "Крымав". Помню другого Петрушу - приказчика, приходившего домой в большинстве случаев пьяным, с посоловелыми глазами, похожими на уснувшего судака. Помню Ознобишина, Е. Нерадовского, скромного и милого юношу; Шокорева, с которым мы вместе рисовали в оригинальном классе: он голову Фингала, а я св. Мученицу Екатерину, и были за эти рисунки переведены на "фигуры". Помню Пуккрева... с которым Вы, впрочем, кажется, не состояли в близкой дружбе; а также помню К. Е. Маковского и многих других, воспоминание о которых доставляет удовольствие мне по сие время. Да и можно ли забыть вечно, бывало, смеющегося Петрушу Крымова! Сила-ветр, порт-мо л о - словечки действительно очень комичные. А другого Петрушу, ночью взбирающегося ощупью по лестнице и что-то бормочущего вроде: "Ма... ма... маменька... ну-да, ну-да!.. Гм!.. Мелешев! Иван Иванович Шишкин!.. Ну-да, ну-да!.. Гм!..." и проч. и потом - хлоп на постель, если доносили до нее его ноги. Да, все это помнится мне, и притом так живо, как будто это случилось все не 40 лет тому назад, а недавно. Да будет благословенна эта память, которая меня всегда поддерживала на многотрудном поприще моей жизни, всегда идеализируя прошедшее в самых радужных и приятных глазу красках..." (Петр Яковлевич Мелешев, получив в 1855 году звание неклассного художника портретной живописи, раньше товарищей уйдет из училища, станет преподавать живопись в гимназиях. До кончины своей бережно будет хранить два офорта Шишкина, Иван Иванович же сбережет автопортрет Мелешева, написанный в годы ученичества.) * * * Сказываются, сказываются признаки весны. Еще москвичи прогуливаются но улицам, укутанные в меха, а дворники принимаются выгонять зиму из города ломами, скребками. Снег с тротуаров сметают. - Ксения-полухлебница прошла, - скажет иной старик соседу, присаживаясь на завалинку, поглядывая на ласковое солнышко. - В деревне-то, слышь, половину запасного хлеба съели, пора и о новом посеве подумать. Говорили у нас в деревне: "Не будет пахотника, не будет и бархатника". Эх-ма. Вот и Василий-капельник прошел, пожал зиму, заплакала она. Подтаявшие снега зароняли слезы с крыш. А воздух-то, а воздух какой! Да, после долгой зимы весна дивом кажется! В деревнях старики, кряхтя, спускаются с полатей, надевают ошурки и переселяются на завалинки, на солнышко. Ребята в тулупах внакидку выбегают из изб отмыкать тряпицы из окошек, чтобы воздух свежий впустить. "Но не настал еще Егорий с припеком, еще щука не разбила хвостом своим лед на реке, птичка овсянка не запела веснянки, еще девушки не бегали на реку почерпнуть свежей водицы, пока ворон не взмутил ее, не обмочил крыла своего, еще черноносые грачи не облепили макушки сосен, как черными шапками, хотя домовитые хозяева уже справили сохи, закрепили в бороньи зубья и перетянули шины на колесах. Но вот, особенно на солнцепеке, остаток снега растопился, побурел, блеснули ручьи на полях, забегали змейками, поднялся пар от земли. Кончился великий пост, и наступило Светлое Христово воскресенье", - читаем чудесные строки у ныне забытого литератора, знатока русской старины С. М. Любецкого. Колокола звонят кругом. Улицы народом запружены. Все с куличами, у детишек в руках свистульки, деревянные крашеные яйца. Как все это Елабугу напоминало! И росла любовь к Москве, рождавшая ощущение чего-то родного и величавого. Позже, оказавшись в Петербурге и ощутив его холодность, он напишет родителям: "Пасха в Петербурге, сколько я могу думать, не будет так великолепна, как в Москве, что очень жаль. Разумеется, нужно более своего, духовного торжества, но все как-то внешнее торжество и величание более вливает чувств в душу, например, в Москве минута, когда сотни тысяч народу в Кремле ждут первого удара колокола, но какого колокола! Грохмадного, как сама Москва. Он потрясает всю вашу душу одним звуком и, кажется, высказывает всю важность события. И с этим первым звуком разольется тысяча звуков, и ваша душа трепещет от восторга и радости. Нет! В Петербурге не бывать того. Здесь в этот праздник и насмотришься одних только мундиров, да лент и прочее, и прочее". Ах, как бы хотелось теперь в Елабугу! Лед на Каме прошел. Скоро земля подсохнет, трава появится. Луга зазеленеют, и пойдет, пойдет гулять ветр весенний по зеленям. А по дорогам потянулись скрипучие возы, а там базар, да крики, да говор родной вятский. Едва представлялась возможность, ученики отправлялись за город, на этюды. Любимым их прибежищем сделались Сокольники. Кроме Сокольников, тогда чудесного живописного леса, любил Ванечка бывать на Лосином острове. Места тамошние напоминали Елабугу, о коей не забывал ни на день. В 1895 году П. И. Нерадовский, воспоминаниями которого мы вновь воспользуемся, побывал в гостях у Ивана Ивановича Шишкина и записал рассказ его о годах ученичества. - Ваш отец любил антики с гипсов рисовать, - говорил Иван Иванович. - А я и мои товарищи, еще когда мы учились в Москве, весной, как становилось тепло, всегда уходили куда-нибудь за город, часто в Сокольники, и там писали этюды с натуры. Любили писать коров. Там-то, на природе, мы и учились по-настоящему. И как это было там интересно. И приятно же и полезно было работать на воздухе. Мы оживали там. Особенно мы испытывали это после длинных зимних занятий в классах. На природе мы учились, а также отдыхали от гипсов. Уже тогда у нас определялись наши вкусы, и мы сильнее и сильнее отдавались тому, что влекло каждого из нас". "...я думаю, что ты уже все Сокольники нарисовал", - писал 29 августа 1854 года Шишкину его сокольнический товарищ Егор Ознобишин. В Сокольничьей роще, что в сумеречных дебрях. Зверей множество. В старину, старики рассказывали, считалось святотатством делать большие вырубки в этом лесу. Хворост, валежник под ногами. И воздух смолистый. Работал Шишкин без устали. Многие диву давались: за день нарабатывал столько, сколько иные за неделю едва могли сделать. Рисовал и дома до глубокой ночи, по памяти. Все пытался уловить "прихоть форм" природы, краски его даже не интересовали, и этюды той поры скорее можно назвать рисунками в красках. Ходила сокольницкая братия летом на этюды и в Останкино, и в Свиблово, несколько раз - в Троице-Сергиеву Лавру. Сколько старинных преданий связано было с этими живописными местами. Зарисовывая их, запоминали сильнее историю русскую. Троицкая дорога, ведущая богомольцев к Троице-Сергиевой Лавре, исстари была самая людная. Дорога к обители занимала два дня. Останавливались в Мытищах. Поклониться святым мощам Сергия Радонежского шли и ехали православные из самых дальних уголков России. Святой угодник, как сказано в жизнеописании его, сокрыв себя в пустыне, не смог скрыть имени своего. Один из краеведов прошлого писал: "По этой дороге ходили наши прадеды, русские святители, великие князья и цари, многие именитые иностранцы, в подражание св. Сергию, который никогда не ездил на коне, ходили на поклонение к его мощам пешком. Патриархи отправлялись в этот путь с целою свитою и клиром; на перепутьях, где они останавливались, около хором их, теснился народ, прося благословенья. Сколько полчищ вражеских кишело на дороге этой во время тяжких годин. Шли по ней поляки, стремясь удушить непокорных русских, сокрывшихся в Троицкой Лавре. По ней везли с Белого моря мощи св. Филиппа Митрополита и тихо, скромно двигался поезд из Москвы в лавру с гробами, под черными покровами, в которых находились останки царя Бориса Годунова, жены его и сына Федора, сопровождаемые несколькими монахами и обливавшеюся слезами дочерью Бориса, царевною Ксенею. По этой дороге везли тело царского кума, патриарха Никона, с Белоозера в Новый Иерусалим (к которому царь Алексей Михайлович, в день именин его, ходил с пирогом, а после патриарх, быв в опале, сам таскал кирпичи для построения храма в Новом Иерусалиме). Сколько воспоминаний! Не забудем и похода Дмитрия Донского к Сергию Радонежскому для испрошения благословения пред Куликовской битвой". В обитель, основанную св. Сергием, и ходили наши предки испрашивать победы или благодарить за нее Всевышнего. Хочется Ванечке знать старину, какова ни была бы она. Не интересно ли, проходя через деревню Ростокино, узнать, что здесь народ московский встречал царя Иоанна Васильевича, когда он, взяв Казань, с торжеством возвращался в столицу? Летописцы писали: вся дорога от Москвы до ростокинского моста была занята восторженными жителями. А царь снял с себя воинскую одежду, надел корону Мономахову и в величественном смирении пошел за крестами в город. Как тут не зарисовать мост древний, историю хранящий! Вьется широкая дорога по полесью, среди огородов с шалашами. Идут паломники по ней, пыль взбивая. Среди них - ученики Училища живописи. Неожиданно кто-то говорит: - Слышь-ка, братцы, местность-то сия грабежами славится. Тут-ко в лесах разбойница ростокинская Танька жила, богатырь-девка, с шайкой. С того и рощу ту Татьяниной назвали. - Гляди-ка ты, - удивится какой-нибудь путник. - Да, а опосля один из дружков ее - Ванька-Каин - словил ее да и выдал сыскной полиции. Вот какие дела. А как повесили ее, в ту же ночь под ее ногами гора трупов появилась. Дружки-то ее так помянули ее. Далее шли молча... За Ростокином дорога сворачивала к Тайнинскому. Жуткое, сказывали, то было селение. По берегам тамошнего пруда еще во времена Малюты Скуратова выкопаны были потайные землянки. Людей живыми сажали в мешки и в болото кидали. Здесь же царица Мария встретилась со Лжедмитрием и якобы сына родного в нем признала. И болото и сельцо в альбом зарисовывались. В Мытищах богомольцы обычно отдыхали. Пили ключевую воду или чай. Отдыхали и наши путешественники, спрятавшись в густой тени какого-нибудь куста. Отдохнув, двигались далее. Пекло солнце. Высоко в небе пели жаворонки. Вилась, петляя по степи и меж холмов, дорога. И вновь следовали нескончаемые рассказы. А вот я скажу вам, - обращаясь к Шишкину, говорил седой старик, - с лишком за сто лет до нас, в деревне Голыгиной, под мостом, в каждую полночь, жаловались и плакали души человечьи. Сказывают, Хованских. Их ведь казнили и затоптали в гати Голыгинской. Вот ведь какие места. Жуткие. Я в ночь-то там ни разу не проходил. Люди сказывают, недавно совсем тени чьи-то вновь являлись ночью на дороге, проезжих останавливали и требовали от них вызова свидетельств к суду Божью на князя Василия Голицына. А один из Хованских, говорят, кланяясь, снимал свою отрубленную голову, как шапку. К вечеру, едва солнце касалось кромки леса, добирались до Рахманова, откуда все верующие сворачивали в Хотьков монастырь, поклониться праху родителей преподобного Сергия: Кириллу и Марии. А верст за семь от Троицы открывались среди зелени лесов златые главы обители вокруг огромной колокольни. Троицкая Лавра с основания своего была истинно русскою защитою. Благочестивые старцы ее, как писал Н. М. Карамзин, не только молитвами, но и делом ревностно служили Отечеству. Монахи монастыря, заступники России в смутную пору стойко отбивались от поляков. Не дали им себя одолеть. Отсюда Аврамий грамоты по Руси рассылал... Злая тягу Шишкина к истории, можно предположить, что испытывал оп, пребывая в Лавре. Не произносил ли он те же слова, которые вырывались много позже у В. И Сурикова: "Я на памятники как на живых людей смотрел - расспрашивал их: "Вы видели, вы слышали - вы свидетели". Трудно, а скорее всего и невозможно отыскать рисунки, сделанные Иваном Ивановичем во время путешествий в Троицкую Лавру. Но нельзя не прийти к мысли, что само путешествие, вызванное уважением к прошлому, помогало Шишкину, как и всякому совершающему паломничество в обитель, глубже познать русскую историю, крепче полюбить родные места. И (сделаем такое предположение), утверждая много позже, что пейзаж должен быть не только национальным, но и местным, Шишкин имел в виду историю места, чувства, пережитые здесь художником. О том, что такие путешествия не прошли бесследно для товарищей Ивана Ивановича, можно судить по тому, что В. Г. Перов напишет известное "Чаепитие в Мытищах", Г. С. Седов обратится к исторической живописи, в 1870 году получит звание академика за картину "Иван Грозный и Малюта Скуратов". Впрочем, сама школа, дух, витавший в ней, много способствовали пробуждению интереса к русской истории, познанию ее. Свидетельство тому письмо К. Н. Борникова и Е. А. Ознобишина к И. И. Шишкину от 13 апреля 1856 года, в котором они сообщают о работах, начинаемых учениками училища: "...В классе у нас что-то затевают новое, именно программы... Астрахов будет писать площадь - фигур 60, Маковский - Минина в Нижнем Новгороде, когда народ приносит свое имущество. Брызгалов Дмитрия Донского, когда он молится перед битвою". К. Маковский в 1861 году получит золотую медаль за картину "Агенты Дмитрия Самозванца убивают сына Бориса Годунова". Общаясь между собой, ученики Училища живописи и ваяния своими взглядами на жизнь, живопись воздействовали друг на друга. Молчаливый "Семинарист" - Шишкин - был явно интересен товарищам. Они рисовали его. Сохранился портрет Шишкина, сделанный Г. Седовым в 1859 году. Известен и его портрет работы К. Маковского, сделанный в 1857 году. Ближайшими друзьями Шишкина были: Гине, Ознобишин, Седов, К. Маковский, Борников, Колесов, Перов. Некоторые фамилии нынче забыты. Но именно их влияние невольно сказывалось на взглядах молодого Шишкина, так же, в свою очередь, и он влиял на них. Мокрицкий сумел объединить учеников, создать дружескую обстановку. А полученные знания помогали в поисках истин. "Товарищи передавали друг другу свои познания, никакое явление жизни не проходило для них бесследно, и в Иване Ивановиче развилась та необыкновенная наблюдательность, которая потом составляла важную черту его характера, - писала Комарова. - На этих вечерних собраниях будущие русские художники покончили с классицизмом и при взаимной поддержке могли дать отпор классическому направлению школы". В набросках автобиографии Шишкин напишет о той поре: "Явный протест против классицизма: я, Перов, Маковский К., Седов, Ознобишин". О спорах, мыслях, вызревающих в них, косвенно можно судить по работам художников, написанным в последующие годы. По-разному сложится их судьба. Станет держать себя большим барином Константин Маковский. Немалые деньги сумеет заработать, сбывая посредственные картины. Но запал юности даст о себе знать, и на конкурсе 1872 года Маковский получит первую премию по жанровой живописи за картину "Отдых во время жатвы". Не все погибнет в небесталанном человеке. Саша Гине - старый товарищ по гимназии ("Фамилия хоть и немецкая, но он чисто русский, славный малый", - писал Шишкин родителям) - "человек с талантом". Третьяков приобретает две его работы: "На Ладожском озере" и "На острове Валааме". С конца 1856 года они вместе станут учиться в классе у С. М. Воробьева. Мокрицкий в письме к Шишкину напишет: "Гине, по моему пониманию, на прекрасной дороге, у него пресчастливый талант, обещающий отличного и симпатичного художника. У вас с ним совершенно разные характеры, и сходитесь только в одном - в любви к труду и сознании необходимости трудиться". В Петербурге они будут жить на одной квартире, вместе стану! выезжать на этюды в Сестрорецк, на Валаам. И лишь с отъездом Шишкина за границу, связь между ними начнет прерываться. Гине не станет отвечать на письма Шишкина. Зависть ли заговорит в нем или другие какие причины послужат поводом к тому, трудно сказать. Егорушку Ознобишина Шишкин пригласит на лето 1855 года в Елабугу. Родители примут гостя сердечно, а он отплатит привязанностью, будет поддерживать переписку с Иваном Васильевичем, вспоминая с удовольствием разговоры с ним о политике, крымской войне и о старине. (В скобках приведем любопытную запись Комаровой о том времени: "На лето Иван Иванович ездил домой, и в первый же раз приехал туда совсем другим человеком; все домашние и знакомьте заслушивались его рассказов и удивлялись перемене, происшедшей в нем. Иван Васильевич начал гордиться сыном, хотя и смущался его работами, сомневаясь, что и в пейзаже можно далеко уйти и много сделать. Весь день, по обыкновению, Иван Иванович пропадал в лесу, но не бродил по-прежнему, а писал и рисовал и после каждой поездки привозил массу этюдов и рисунков"). В апреле 1857 года Шишкин, ученик Академии художеств, подарит Ознобишину рисунок. Егорушка напишет в ответ: "За рисунок спасибо - дорога черта твоей руки, дорога и память!.." Егорушка Ознобишин получит звание классного художника второй степени и будет преподавать рисование в Новочеркасске, Ростове-на-Дону и на Кавказе. Подарит Шишкин свою работу и Борникову. Старый друг будет тронут вниманием. Сделав первые оттиски литографии, Шишкин отправит их в Москву на отзыв Борникову. У него же, возвратившись из-за границы, остановится, чтобы повидать старых товарищей и рассказать о своих заграничных похождениях. О большой близости поведают шутливо-доверительные письма В. Перова к Шишкину, показывающие, каким непререкаемым авторитетом пользовался у товарищей Иван Иванович. В. Г. Перов его первого попросит дать отзыв о картине "Приезд гувернантки в купеческий дом". Глубокий художник, крайне самолюбивый человек, много размышлявший о религии и назначении священнослужителей на Руси (в скобках заметим: ни в одной из картин не отрицающий религии), он под конец жизни обратится в работах к русской истории, обостренно продолжая размышлять о России, судьбе ее (не есть ли это отголосок мыслей, рожденных во время походов в Троице-Сергиеву Лавру?). Одно несомненно - то, о чем думалось, спорилось, переживалось, осмысливалось за годы пребывания в Училище живописи и ваяния, нашло выражение в работах художников последующего времени. Картина "Иней", написанная Шишкиным незадолго до окончания училища - свидетельство тому, что выбор им сделан окончательный, местный пейзаж, природа, как Божье творение, мысли, порождаемые общением с нею, - отныне суть главное в его работах. "Успехи Шишкина к концу прожитого им в Москве были неоспоримы, все товарищи уже стали подумывать об академии, к которой они относились тогда с благоговением. В 1855 году, - пишет Комарова, - между товарищами было решено, что И(ван) И(ванович) и еще два ученика съездят в Петербург, чтобы все там разузнать и осмотреть. Путешественники отправились зимой, в товарном вагоне, за три рубля, в Петербурге пробыли недолго, но были в Академии, на выставке и в музее, и И(ван) И(ванович) совсем растаял от виденных им пейзажей. Они разузнали условия петербургской жизни и, вернувшись, сообщили всем товарищам, из которых И(ван) И(ванович) первым перебрался совсем в Петербург". Мокрицкий напишет в очередном рапорте инспектору училища о Шишкине: "Лишились мы отличного и даровитого ученика, но надеемся увидеть в нем со временем отличного художника, если он с такой же любовью будет заниматься в академии". В канун отъезда в Петербург Шишкин по просьбе Капитона Ивановича Невоструева написал вид Елабуги. Работая, мысленно переносился в родной город, "...сколько впечатлений всяких и воспоминаний. А все-таки очень приятно было писать, в особенности дом и сад наш, - сообщал он родителям. - Это мне рисовалось ясно и отчетливо, так вот и кажется, что у окна большой спальни сидит маминька, тогда как, бывало, идешь вечерком понизу из гор, за ней видишь кого-то, это, верно, Катенька или кто-нибудь из сестриц. Да и что и говорить; много-много воспоминаний сладких. Потом окна залы напоминают, как, бывало, мы с вами, тятенька, рассуждали о башке "Чертова городища" и читали записки отца Петра или вы, тятенька, разговариваете о политике с Ознобишиным, который и теперь с удовольствием вспоминает это..." С Капитоном Ивановичем Шишкин поддерживал отношения самые дружеские. Приятно, приятно было навещать келью Чудова монастыря, в которой жил Капитон Иванович, труженик великий. "Вся жизнь его была посвящена изучению и исследованию памятников церковнославянской письменности, - напишет о нем впоследствии Иван Аксаков, - работе тяжелой и неблагодарной - в том именно смысле, что она менее всего была способна доставить ему у нас в России видное положение, выгоды материальные и ободряющую популярность. А между тем его ученые разыскания драгоценны для нашего исторического самосознания, - и одно уже его описание рукописей Синодальной библиотеки способно увековечить его имя в русской науке. Но все это не помешало Невоструеву жить и умереть преждевременно в совершенной бедности, почти непризнанным и неоцененным, как бы в загоне. Только опустивши его в могилу, поздно схватились и поняли у нас, какая схоронилась вместе с ним громада ученого знания, какая исполинская сила труда - и какая нравственная доблесть, какое величие смирения!" И помощь неоценимую не однажды оказывал Капитон Иванович. Горит свеча. За окном темень. На стене отражение фигуры Капитона Ивановича. Голос глуховатый, серьезный, а глаза, кажется, в душу заглядывают. Говорит, будто мысли чужие читает. - Самые мудрецы языческой древности, Иван Иванович, изумлялись уже, замечая в человеке борьбу добра со злом. Удивлялись они, как один и тот же смертный может неумеренностью своих пожеланий низвергать себя в пропасть и в то же время останавливать других от своих пороков. Полагали, в теле человека двоякая душа. Конечно, сатана, попущением Божиим, соблазняет человека на зло. Но чаще всего из нашей чувственной природы истекают необузданные чувства, грубые побуждения, которые, уподобляя нас скоту, уничтожают наши благороднейшие намерения. Нет, зло происходит от злой воли человека; Он, Всесовершеннейший, дал добро; не дар есть грех, а злоупотребление дара... Дни наши пролетают в вихре. Некогда порой о себе подумать, не токмо о времени, в коем живем. Нет желания, часто, что греха таить, поразмышлять о главном, чего стою я в современном обществе, какую роль играю? Вопрос не праздный. Самолюбие задевает. И задумываешься глубоко лишь в вечернее или ночное уединение, когда никому не принадлежишь, кроме самого себя и Бога. Тогда лишь пытаешь себя, крепка ли вера твоя, поступил ли ты в дни суетные, как заповедала тебе Христова вера, какие дела сделал, которые свидетельствовали бы пред Спасителем нашим о доброй воле твоей?.. И длится беседа за полночь. А позже Ванечка возвращается по пустым московским улицам на квартиру. Лишь луна из облаков выглянет да залает собака глухо. А Ванечка думает об услышанном, благодарит Бога за беседу. Отъезд Ванечки в Петербург огорчил и Капитона Ивановича. Как-никак, жаль было расставаться с человеком полюбившимся. Приняв рисунок с видом Елабуги, он дал Шишкину несколько рекомендательных писем к своим давним знакомым. Сказал на прощанье: - В одной из книг вычитал я слова, кои запали в сердце. Только тот, кто в каждом состоянии, в каждый день недельный, в каждый час дневной, - всегда умеет делать самое полезнейшее, самое приличнейшее для блага собственного и других, только тот заслуживает имя мудрого; он, благоразумно располагая своею деятельностью, обладает искусством извлекать большие выгоды из капитала драгоценного времени. У него ни один день, ни один час не проходит без пользы. Поцеловал и благословил на новую жизнь. Морозным январским днем Иван Иванович отправился в Петербург, в Академию художеств. Постукивали колеса на стыках рельсов. Мерно покачивались фонари в вагоне, а он поглядывал в окно, на заснеженные равнины и думал о том, как сложится судьба его, как-то Бог поможет ему в Академии. В Москве-то сжился, любовь товарищей и наставников приобрел. А каково на новом месте будет? Примечания1 Ныне давно уже в черте города. 2 Плеоназм - излишество. 3 Чистая доска (лат.). 4 Чистая кровь (фр.). 5 Более европейской, чем сама Европа (фр.). 6 Определенный день в неделю для приема гостей.
|
И. И. Шишкин Дождь в дубовом лесу | И. И. Шишкин Опушка леса | И. И. Шишкин Пейзаж Полесья | И. И. Шишкин Дубки | И. И. Шишкин Ручей в берёзовом лесу |
© 2024 «Товарищество передвижных художественных выставок» |